Что же: синематограф давно и прочно оккупирован. Синематограф наш – не наш.
Чем мы и займёмся. Занятие будет долгое, наберемся терпения. Но доказывать, так всерьёз. С подробностями.
Судя по анонсу, кинематографисты заявили для сюжета наличие любовного треугольника. Оно и логично. Во всяком случае, на первый взгляд.
Один из самых приятных среди попадавшихся мне недавно примеров почерпнут из саги «Эльфийская кровь» Елены Хаецкой. И это ничего, что сага – с эльфами и вообще русалками. Мы ведь – только о профессионализме.
Момент для покушения как нельзя удачен. Эйле, теперь живущая не во дворце, а в собственном доме в городе, только что родила ребенка. Принц часто их навещает, в одиночку и пешком, маршрут от дворца до дома Эйле легко установим. Радихена следит за Принцем.
Но извините. Впасть в безумие от двух мужчин разом никакая женщина не способна. Это уже физиология.
Изменить своему «основному» любовнику такая Галя очень даже может, но рисковать из-за такой связи жизнью – нет.
Таким образом, мы видим, что фигура здесь была бы лучше без Эйхманиса, он в любовной коллизии лишний.
Забыть их, тем паче, легко. Повествование представляет из себя слепленные эпизоды, связанные с Артёмом. Их можно спокойно менять местами. Основной текст закольцован подделками от лица автора, слишком конкретными для литературной игры, скорее смахивающими на мелкое жульничество. В начале – повествование автора о якобы своем деде, от которого он де всё и слышал. В конце – встреча автора с дочерью ЭйхманИса, которая на самом деле проживала в США и с ним не встречалась. После – поддельный дневник героини, якобы врученный автору этой дочерью. А затем еще почему-то эпилог.
При этом – хотя главным героем заявлен Эйхманс, что и подтверждено окольцовкой, три четверти первой книги посвящено Артёму. А с начала второй книги Эйхманс вовсе уезжает из текста. Без «деда» и «дочери» бы и не догадаться, что книга о нем. Экие неуклюжие у автора костыли.
Все эти композиционные перегрузки (равно как и записывание Эйхманса в любовники Гале) нужны автору, ибо он хочет хоть как-то доказать, что ЭйхманИс и есть – главный герой, тот, из-за кого он и поднял тему.
Так же, как и внешность, исключительность персонажа не показывается, но декларируется – автором и другими персонажами же.
Я его люблю, он Кухулин могучий, я ему изменю, нет, я зря изменила, он же могучий Кухулин, кто с ним сравнится?
Мужчина, вы не видели, сюда должен был прийти могучий Кухулин, вы его не встречали?
А это я и есть!
Где, наконец, хоть «отрицательное обаяние»? Где инфернальный экспериментатор, который устраивает из лагеря «лабораторию»?
Прочтя о «лаборатории» по «выплавке нового человека» в рецензиях, можно впасть в заблуждение, будто автор решился на смелый шаг: коснуться жутковатой темы раннебольшевицкой вивисекции над людьми. Может и в архивах посидел?
Помилуйте, «лаборатория» то где? Или мы должны призвать любое издевательство каких-нибудь мерзавцев над беззащитными людьми возвышенной «перековкой», либо уверенно говорим, что «тема перековки не раскрыта», в отличие от темы…
Кто-нибудь непременно все же скажет, что выше «развлекательная» литература была неправомерно сопоставлена с «высокой».
Да помилуйте. Трагедия Соловков, конечно, тема важная. Но тема не делает содержания сама по себе. А все, что способен написать о Соловках Прилепин – это ровно такая же фэнтези, как повествование Хаецкой о жизни эльфийской династии – только на порядок ниже.
«Эйхманис и его женщина были верхом: он – на гнедом норовистом (!!) жеребце, она – на пегом, немолодом, будто глуховатом. <…>
– Посадка-то у неё не хуже, чем у Эйхманиса, – заметил Артём, глядя всадникам вслед».
Нельзя же так с читателем! От этого баснословного пассажа мне, как лицу не вовсе чуждому конного спорта, чуть не сделалось худо.
Не станем даже гадать, где это Галя с Одессы вообще научилась сидеть в седле. Но «не хуже»… Не хуже, чем кто?
Прототип главного героя Эйхманис. Где ж бы это практиковался в вольтижировке уроженец хутора Вец Юдупи, впоследствии «мальчик» в «Мюре и Мерилизе»? В детстве? В юности? А может статься, его на фронте обучили?
Извините, латышские стрелки – подразделение пешее, ибо плебейское. Латыши относятся к нациям, которые, условно говоря, можно назвать «молодыми». Не пройдя собственной фазы феодализма, они не имеют своей аристократии.
Верховая езда (которой надлежит обучаться с детства) дело дворянское. Или казачье. Конечно, любой хуторянин может проехать при необходимости на лошади, но главное для него в этом животном – его тягловая сила, крестьянин – тележник, а не наездник.
По сути, что ЭйхманИсу, что его Гале уместнее седлать корову. (Да и горожанин-мещанин Артем – что может смыслить в посадке?)
Где бы мог хуторянин выучиться говорить по-французски не то, что «превосходно», но хоть как-нибудь? Не в Рижском же, извините, Политехе? В такие заведения в РИ приходили уже с тем, что имеют, языков там не преподавали.
Стоило бы хоть идейно «своих» писателей им читать. Чернышевский, описывая как раз студента-разночинца, рассказывает, как тот восполнял незнание языков самоучкой, с помощью Библии.
Опять же ЭйхманИс наделен «выправкой». Чего?! Выправка – кастовая черта, по ней господа товарищи убивали на улицах – и редко ошибались. Выправка аристократии РИ – результат великолепной и специфической физической культуры.
Но лучше ли писатель знает крестьянскую жизнь, чем дворянскую? Или, быть может, он хорошо знает жизнь колхозника?
Ни ту, ни другую, ни лагерную тем паче.
В начале книги соловецкие зэки угощаются невкусно сваренной гречневой кашей.
В юности мне попался страшный рассказ, к сожалению, автор не запомнился. Рассказ построен на личных воспоминаниях колхозного мальчика.
И вот однажды семья случайно увидела, как с воза, следующего в район, упал один из мешков с гречкой. Мать спихнула мешок в канаву.
Но, когда мешок оказался дома, встал важный вопрос: а как теперь варить теперь кашу или похлёбку из вожделенной добычи?
Спустя много лет, в спокойные брежневские времена, вспоминая прошлое, писатель с улыбкой спрашивает: «Мама, а помнишь, как вы с Ваней оброненный мешок гречки ночью домой несли?» Лицо старой женщины смертельно бледнеет. «Нет, ты чего-то напутал. Ничего такого не было».
Здесь он обратный: две женщины и один мужчина. Елочка Муромцева, князь Олег Дашков, Ася Бологовская. Елочка, девятнадцатилетняя сестра Милосердия в Крыму, выхаживает тяжелораненого Олега. Он становится предметом ее первой любви. Ответное чувство тоже понемногу разгорается, но этот огонь еще слаб: Олег тяжело переживает страшную гибель матери, тревожится о положении на фронтах. И – катастрофа: захват Феодосии красными. Врачей и офицеров жестоко убивают, сама Елочка остается в живых чудом – она заболела накануне. Десять лет Елочка молится за Олега как за убитого. Она лелеет его память, хранит крошечный его подарок. И вдруг – Олег возвращается. Он спасся чудом – ему положили у кровати документы умершего солдата. Как солдат, он отбывает под чужим именем срок на опять же Соловках. И вот, к немыслимому счастью Елочки, он жив, они встретились, знакомство продолжается, он сам его ищет. Ее верность и любовь вознаграждены? Нет. Олег знакомится с Асей – юной, немыслимо очаровательной. (Здесь надлежит аплодировать стоя. Головкина совершает невозможное. Нет задачи труднее, чем написать положительный образ, особенно если это образ юной девушки, так, чтобы он был по-настоящему интересен читателю. Ася же не просто положительна, она идеальна. Но при всей своей идеальности невероятно интересна). Елочка решает скрыть свою тайну от Олега и Аси. Насильно мил не будешь, благодарностью же связать неблагородно. Несколько лет она играет роль друга семьи. Елочка раскрывает свой секрет лишь при страшных обстоятельствах. Олега расстреляли, Ася не хочет жить. Признание Елочки благотворно встряхивает ее, она находит в себе силы. Все родные высланы, беременная Ася – на руках у Елочки. Но Асю высылают в ссылку, с двумя детьми на руках, одну. В ссылке Ася гибнет. Финал: Елочка, воспитывающая детей Олега и Аси, решает, когда мальчик вырастет, дать ему прочесть свой дневник, чтобы он больше узнал о родителях. (И этот дневник, между тем, органично вписан в ткань повествования, дополняя сюжет).
Это непонятно самому писателю. Просто он видит, что читатель начал зевать – надо, чтоб герои побегали.
На первый взгляд кажется, что Прилепин дает много интересной «лагерной» фактуры. Где не прокалывается в деталях, там интересная фактура есть, предмет изучен. Но подобная проза имеет смысл только в одном случае: если написана очевидцем событий. Ну, «жердочки», пытка карцера. Мы про нее знаем из настоящих мемуаров. Читая которые, мы хоть не гадаем, где фентэзи, а где нормально.
Нам интересно читать о полученной персонажем посылке от матери? Не смешите, господа. Тему посылки зэку от матери начинает и закрывает рассказ великого артиста Георгия Жженова «Саночки». Талантливый человек обычно талантлив во многом. Этот маленький шедевр пробирает до костей. Может быть, когда-нибудь кто-то и напишет о посылках не хуже Жженова. Но зачем писать хотя бы так же, если «Саночки» уже есть?
Жженов и пишет о себе, в самом деле о себе. Но его рассказ – он выше обычных мемуаров, ценных как живые свидетельства. По нагнетанию напряжения, по страшному и неожиданному сюжетному повороту, когда мы уже и не ждем новой беды.
К примеру – некоторое время в тексте мелькает персонаж с отчеством «Лукьянович»: критики любезно поясняют, что он «списан с Солоневича».
Допустим, но зачем? Для того ли, чтобы просто показать место этой исторической фигуры? Какое же оно? А вот есть авторское указание – какое.
«Насколько Борис Лукьянович смотрится меньше рядом с Эйхманисом, – подумал Артем».
Нет, мы не о политике. Мы о размере фигур. Выдающийся философ противопоставлен голому скакуну из коммуны Бокия. В пользу коммунара.
«Чернуху», этот единственно популярный среди готтентотов стиль со времен перестройки, мы опознаем по вполне конкретным критериям. Первый признак: она характеризуется неправдоподобным количеством натуралистических деталей самого неприятного толка. В частности, чернушников, не меньше, чем плохих детей, интересует тема ретирада. Им все равно, что герои Достоевского и Толстого, слывущих великими реалистами, в туалет не ходят на протяжении многих томов. Что для нормального сознания посещение ретирада попросту не интересно, они понять не способны. Ибо как же? Во взаимоотношениях полов их психология становится психологией плохих подростков. Им важны не движения души, но вид половых органов и подробности совокупления. С детским же нехорошим любопытством они жадно вглядываются в разложение и изучают вид вывалившихся внутренностей. Георгий Жженов, кажется, вовсе не упоминает никаких «параш». А ему и незачем. Артист и не считал себя писателем. А между тем: сравните десяток страниц «Саночек» (написанных настоящим зэком) с толстым волюмом, написанным в XXI веке и посвященном перечню злоключений вымышленного Артёма. Ну и кому нужно предпочесть оригиналы спискам, причем блёклым?
Второй признак. Дабы обозначить его, мы пойдём от обратного. Петроний, этот баснословный эстет времен Упадка, в свое время сформулировал главное условие восприятия красоты: одна обнаженная девушка производит много более сильное впечатление, чем сто обнаженных девушек. Не зная ничего о Петронии, можно написать глупейшую песню про «миллион алых роз». Но человек с культурными традициями помнит: одна роза – лучше. Ровно тот же критерий работает и в отношении безобразного, мерзкого, возмутительного. У Прилепина на каждой странице избивают, увечат, унижают, убивают, кормят мерзостью. Вши и клопы бегают по строчкам, смердят немытые части тела и грязная одежда. Количеством он пытается заменить качество. На самом же деле всякий «страшный» эпизод должен запоминаться, должен быть выделен из общего потока.
Критик Пирогов, понимая все же провал композиции, говорит о толстовской то ли силе то ли мощи своего протеже. Оно и понятно: мощемера в распоряжении литературоведов не имеется, можно бесконечно спорить о том, в чем мощь заключается и сколько ее. У нас же имеется вместо мощемера «Περ? ποιητικ?ς» и весь инструментарий, сложившийся на ее основе в течение тысячелетий. Невладение им – варваризация культурного пространства. Не смысле захвата ее бравыми и способными ассимилироваться варварами Конанами, нет, как бы ни вздыхала критик Юзефович о «брутальной маскулинности» писателя, но варварами ни на что не способными, кроме прилипчивости.
(А наречие-то у варваров, а? Где на нашем языке хоть бы «суровая мужественность», они лопочут «брутальная маскулинность»).
Впрочем, слово «варвар» слишком живое. Есть в нем какая-то здоровая нотка, обещание будущего. Речь скорее о троглодитах.
Быть может Прилепин и способен отличить оксюморон от синекдохи. Быть может и знает, что хронотоп это не заболевание, но…
Ибо кульминация это конкретно. Это не «мощь», которую можно найти в чем угодно – дело вкуса.
Кто-то из упомянутых говорит, что персонажи все время разговаривают «о самом важном».
«Аристократия это те, кто хорошо ест. Если не они сами, то уж точно их дети».
Такими многомудростями текст и набит. Очень это важно, да.
Возвращаясь к теме посылки с колбасой. По своему тема еды в книге раскрыта не меньше, чем тема Гали. Может быть даже художественно. Упоенно. Казалось бы все верно, ведь люди находятся в постоянном голоде, в цинге. Что же может быть для них важнее еды?
Но проза настоящих лагерников изобличает странности и тут.
Вот описание поведения обычных тогдашних интеллигентов в лагере, данное, не без критики, глазами мужика.
«Цезарь трубку курит, у стола своего развалясь. К Шухову он спиной, не видит. А против него сидит Х-123, двадцатилетник, каторжанин по приговору, жилистый старик. Кашу ест.
— Нет, батенька, — мягко этак, попуская, говорит Цезарь, — объективность требует признать, что Эйзенштейн гениален. "Иоанн Грозный" — разве это не гениально? Пляска опричников с личиной! Сцена в соборе!
— Кривлянье! — ложку перед ртом задержа, сердится Х-123. — Так много искусства, что уже и не искусство. Перец и мак вместо хлеба насущного! И потом же гнуснейшая политическая идея — оправдание единоличной тирании. <…> (Кашу ест ртом бесчувственным, она ему не впрок.)
— Но какую трактовку пропустили бы иначе?...
— Ах, пропустили бы?! Так не говорите, что гений! Скажите, что подхалим, заказ собачий выполнял. Гении не подгоняют трактовку под вкус тиранов! [...]
— Но слушайте, искусство — это не что, а как.
Подхватился Х-123 и ребром ладони по столу, по столу:
— Нет уж, к чёртовой матери ваше "как", если оно добрых чувств во мне не пробудит!"
Голодный зек кашу ест «ртом бесчувственным», потому, что спор об искусстве мысленно вывел его из лагеря.
В юности мне немало доводилось общаться с бывшими лагерниками сталинских времен. Все это правда, такие и выживали. Помешавшиеся на вкусовых ощущениях – дохли.
Вообще поведение прилепинских лагерников немного отличается от поведения реальных.
Возникает сильное недоумение: почему в поведении Артема постоянно проявляется «стокгольмский синдром». Ведь, вот что странно, современные люди без него ни шагу, а настоящие лагерники Солженицын, Жженов – о нем словно бы и не слышали. Где это виляние дрожащим хвостиком, млеющая восторженная улыбка – в «Иване Денисовиче», в «Саночках»? А нету, хоть обыщитесь. Вместо этого есть иное – способность увидеть живую искру и в душе вохры – у Жженова.
Здесь пора кое-что объяснить. Стокгольмский синдром у этого героя нужен автору для того же, для чего он выбирает сомнительного во всех смыслах прототипа «главным». Для выражения основной идеи книги.
Не политической. Будь речь о политике, мы бы хоть коснулись того, как дано в книге духовенство. Но мы обещались сего не делать. Речь об идее художественной. О том, ради чего литератор и сел за компьютер.
Это – власть.
Сладострастие власти, власти безграничной, абсолютной. Власти не только над жизнью и смертью, но и, желательно, над душой.
Не сладко властвовать над тем, чей дух не сломлен.
Подлинное сладострастие, для тех, кто знает толк, в том, чтобы жертва начала сама грязнить себя, сама себя разрушать наперегонки с палачом.
В этот соблазн, восторг перед силой, впадали литераторы и почище. Не чужд ему и Михаил Булгаков. Но если талантливый и культурный Булгаков ярко выводит изысканного Воланда, у Прилепина всё – по возможностям его скромным.
Захотел ЭйхманИс, рявкнул «На колени!!» – и все стоят на коленях.
Захотел – вышиб стул из-под подчиненного.
Захотел – взял себе невесту из благородных. (Это они вообще любят).
Ибо может расстрелять. Запросто.
Власть для Прилепина (тут мы видим абсолютную искренность) высшее состояние, вид магии.
Тут и вспомним, автор же поясняет (выше мы оборвали цитату) чем Эйхмас круче Солоневича: да маузером же.
Этим и привлекательна физически Галя – может убить.
Маузер в руке превращает ничтожество в «бога».
Этим и вызван странный выбор главного героя, желание во что бы то ни стало убедить, что этот герой и есть самое интересное.
Примерно из такой же ценностной системы исходят желающие «канонизировать» даже не Ивана Грозного, а вообще Малюту Скуратова. Спросишь их – начинают врать: Малюту де «оклеветали», он был «храбрый воин» (но если вам так нужен именно воин, так взяли б хоть своего Хворостинина, по человечески он получше, а в военном смысле куда значительнее). Нет. Именно живодерством Малюта их и привлекает, ничем иным.
Истинная элита – мучитель. Он «круче» любого философа, поэта, ученого, кого угодно, ибо каждого из них способен заставить ползать по рвоте среди своих выбитых зубов.
Все очень и очень просто. Вот мы и добрались до сути.
Итак, «лагерную» фактуру можно счесть полезной для изучения, она старательно проработана. (Забавное: проступает несомненное конспектирование «Архипелага ГУЛАГ», авторства того самого Солженицына, которого в кругу прилепинских заединщиков принято обвинять в клеветах и наветах). Но это поверхностная проработка постороннего. Зачем нужно. С риском угодить в «шампунь», черпать знания о лагерном быте из вторсырья, когда изданы, к примеру, «Пути неисповедимые» А.В.Трубецкого, где все – свидетельства участника и очевидца?
Когда не столь и давно ушла Ю.Н.Вознесенская, отсидевшая свой срок на Байкале?
Когда (слава Богу!) жив-здоров и деятелен П.П.Старчек? Петр Петрович покуда не издавал мемуаров, но он по-прежнему поет свои песни, встречается с молодежью и готов обо всем рассказать.
Так и зачем нужен Прилепин?
Есть ли в тексте моменты исключительной художественной силы, позволяющие посмотреть сквозь пальцы на изъяны мастерства? Моменты оригинальные, а не скатанные из мемуаров?
Мы не нашли. Кто хочет, может найти сам. Но и в этом случае они должны перевешивать весьма и весьма неприятный посыл: сладко быть живодёром.
Мы же наблюдаем то, к чему давно привыкли бы, будь подобная привычка возможна: квазилитература канализируется в синематограф.