К 10-летию со
дня кончины и 100-летию со дня рождения вроде бы признанного классика русской
литературы ХХ века, академика РАН А.И. Солженицына Россия подошла, так и не
оправившись окончательно от обвала 90-х, не говоря уж о повадках, приобретённых
за целую жизнь после обвала 1917-го. Читающее общество, приученное к мемам,
борзо подтверждает, что в массе недалеко ушло от взвешенной Солженицыным
советской образованщины, найдённой им слишком лёгкой. Даже наследники вождей
Советского Союза не вполне определились, как им обустроить Россию после того,
как их предшественники выполнили наоборот едва ли не все посильные соображения,
с надеждой присланные из Вермонта.
Сегодняшние
ненавистники Солженицына, убеждённые, что «либералы», «монархисты» и «фашисты»
суть одно и то же, талдычат безостановочно, что он-де «призывал нанести ядерный
удар по Советскому Союзу» и «воспевал власовцев и оправдывал бандеровцев» (как
их предшественники были уверены, будто он «прославляет германский милитаризм»,
пока в Москве не приняли Вилли Брандта). Удивительно, что они забывают о
полезном вроде бы факте: Солженицын не раз призывал вернуть Японии Южные Курилы,
«но дорого». Забывают, ибо, потянувшись
за лишним сочным аргументом, придётся погрузиться в реальные высказывания
реального Солженицына, объездившего в 90-е едва ли не всю погружённую в ужас и
отчаяние Россию.
Может
быть, они тогда с удивлением откроют для себя, кто и в каком году написал:
«Упущенная семьёй и школой, наша молодёжь
растёт если не в сторону преступности, то в сторону неосмысленного варварского
подражания… …[Железный] Занавес не доходил до самого-самого низу, и туда
подтекала навозная жижа… вульгарнейших мод и издержек публичности, – и вот эти
отбросы жадно впитывала наша обделённая молодёжь: западная – дурит от сытости,
а наша в нищете бездумно перехватывает их забавы. И наше нынешнее телевидение
услужливо разносит те нечистые потоки по всей стране».
«Банки – нужны как оперативные центры
финансовой жизни, но – не дать им превратиться в ростовщические наросты…».
«Скоро шесть лет – а шумливая «перестройка»
ещё ведь и не коснулась целебным движением ни сельского хозяйства, ни
промышленности. А ведь эта растяжка – это годы страданья людей». (Если бы
не слово «перестройка», вышедшее навек из моды, к какому шестилетию
постсоветской истории России не относимо это замечание?)
«…Можно было переход начать с разумной постепенностью…
с мельчайшего бытового предпринимательства, чтобы народ сперва подкормился и
обчинился… Нет, с января 1992 года поспешно обрушили на страну кабинетный («Международного
Валютного Фонда и гайдаровский) проект… – проект не «сбережения народа», а
жестокого «шока» по нему; проект – невежественный, даже для простого
дилетантского глаза…»
«Самое-то страшное последствие этой безумной
«реформы» – даже не экономическое, а психологическое».
«Клеймо «фашизма», как в своё время
«классовый враг», «враг народа», – действует как успешный приём, чтобы сбить,
заткнуть оппонента, навлечь на него репрессии… Так и простая наша попытка защитить
своё национальное существование – ф а ш и з м! …Не оскорбляйте тавром «фашизм» тот народ, который
разгромил Гитлера! …Нельзя не увидеть… безоглядного рефлекса: под усиленными
заляпами «русским фашизмом» не дать ни в малой
степени возродиться русскому сознанию».
Возможно,
Солженицын был до несправедливости навязчиво-суровым критиком всего «петербургского
периода» русской истории. Но посмеют ли в этом упрекнуть его сегодняшние
любители изощряться в остроумии насчёт «хруста французской булки», взирающие на
русскую историю до 1917 года с невежественным страхом? Быть может,
прислушавшись к подлинному Солженицыну, доходчиво разъяснявшему, почему в
ельцинские реформы «нам до конца
отрыгнулись все последствия коммунизма» (до конца ли?), контуженные 90-ми
«народные патриоты» и новые их продолжатели призадумаются. И хотя бы допустят
мысль, что у Солженицына (после лишения советского паспорта принявшего только
российский и при жизни не награждённого ни единым орденом стран Запада,
Восточной Европы или постсоветских лимитрофов) были искренние основания взывать
к рассудку и совести продолжателей дела КПСС. Уж не из ненависти к России он
просил их одуматься, видя, что достаточно гораздых учредить «для позорной преемственности новую РКП, принимать
всю кровь и грязь на русское имя и волочиться против хода истории».
Солженицын,
ужасая либералов, не верил идее многопартийной политики, размышлял, что любая
партия, стало быть, противопоставляет себя остальному народу, а политик должен
подчиняться собственному разуму и нуждам своих избирателей, а не партийной
дисциплине. (Сколькие, отсмеявшиеся весело над его любимым словом «земство»,
горько смеются над депутатской безотчётностью!) Но в нормальной России или хотя
бы в своевременно созданном Российском Союзе Солженицын мог бы оказаться
вдохновителем какой-нибудь Партии сбережения народа. Она объединяла бы, прежде
всего, левых, не желающих связывать себя ни с серпом и молотом, ни с красной
социнтерновской гвоздикой и радужными знамёнами толерантности. Партия эта могла
бы выступать за экономию на оружейных и космических ассигнованиях, но требовала
бы, чтоб их урезание не сокращало рабочих мест и научных школ, чтобы вложения
были прозрачны, чтобы не было ни списания долгов, ни льготных цен для господ
иностранцев, чтобы «скоробогачи»
делились, а люди с мандатами и «корочками» не обрастали бы номенклатурными
привилегиями.
Безусловно,
Солженицын долгое время – в лагере и работая «под глыбами» – испытывал что-то вроде «стокгольмского синдрома».
Трудно было не поддаться сомнениям, увидав, что существует множество украинцев
и прибалтов, имевших какую-то свою правду, страшную для русских, пока не
устранимую и уж не менее обоснованную и въедливую, чем правда немалой части
русских мужиков, себе на погибель до конца уверенных, что надо «слева красного
бить, справа белого». Русские в 40-е и много позже осмысляли свою трагедию как
личную или народную, но не национальную – таких умников извели в первейшую
очередь. А нерусские, державшиеся кучно, в отличие от оглушённых русских, умели
вмылиться в душу как представители своих народов и более того – готовых наций.
И при объяснении морока, наводимого советскими «националами», уместен образ
именно «стокгольмского синдрома» не только потому, что эти были сплочёнными
силами и в лагерях, и в диссидентской среде, и в эмиграции, но и потому, что их
национальное чувство, их неприязнь к России и стали одной из первопричин
русской и общей трагедии.
Солженицын отнюдь
не упивался солидарностью ни с этими ненавистниками России, ни с какими
другими, а поставил вопрос о том, отчего временное, ситуативное помрачение петлюровской
и махновской пугачёвщины закостенело в ненависти и презрении к «москалям»
немалой части жителей обоих берегов Днепра, отцы которых зачастую и помыслить
не могли о том, что над ними может быть иная власть, кроме русского царя. Но это
было во время написания «Архипелага», в жизни «под глыбами», до знакомства с
советской эмиграцией, с позволения хозяев советскими же глыбами придавившей
русскую.
При угаре
перестройки весь бывший при делах политический класс «новой России» (не говоря
уже о «новой Украине») уверялся, что «для того, чтобы объединиться, нужно
сначала размежеваться». И в этом «ничего такого», хотя бы «на время реформ», не
видела львиная доля русских, требовавших этой новой жизни.
Солженицын же кричал:
Советский Союз вот-вот погибнет, разрываемый антирусскими национализмами и азиатским
демографическим взрывом, нужно спасать единство и триединство русского народа в
созданном самоопределением всех русских территорий Российском Союзе. Он обращался
к украинцам и белорусам:
«…Неужели мы этими кровными страданиями не
соединены?
Братья! Не надо этого жестокого раздела! –
это помрачение коммунистических лет. Мы вместе перестрадали советское время,
вместе попали в этот котлован – вместе и выберемся».
Но понятно,
как Солженицын бы отозвался о нынешних надеждах (чтоб не сказать «надиях») вогнать
опомнившийся на миг Донбасс в «единую антифашистскую Украину».
Тогда его не
поняли ни те, кому был нужен «весь Советский Союз», ни те, кто готов был ради
скорейшего начала реформ (настойчиво именовавшихся демократическими) оттолкнуть
даже Белоруссию с Казахстаном.
После десятилетий
советской вивисекции Россия была уверена, что Солженицын стоит на правом фланге
русской мысли, на дальнем правом краю (правее-де была лишь провокаторская
«Память», злонамеренно выращенная на ВООПИКе). С этой уверенностью «новая
Россия» свернула влево и въехала не в те ворота. Другим, левым столбом этих
ворот, был, разумеется, академик Сахаров – крупный советский учёный, но
абсолютно нерусский политик и мыслитель. Вернее, симулякр политика и мыслителя,
нужный и дорогой для нерусской (и антирусской) космополитической партии
советской интеллигенции, на фоне которой даже младореформаторы оказались
центристами.
Однако Солженицын
– предельно левый русский мыслитель. Левый настолько, насколько может быть
левым верующий русский человек, понявший, во что обошлись России левые искания.
По сути, Солженицын – народник, переросший народнические блажи пореформья и
предреволюционья, русский социал-демократ, на собственном страшном опыте
понявший отличия русской социал-демократии, на корню изведённой, от
«зоциаль-демократии», породившей большевизм, явление псевдорусское по форме и
антирусское по содержанию.
Если бы
Владимир Войнович попытался в образе Сима Карнавалова сколь угодно жестоко, но
честно спародировать не только творческий почерк и нелёгкий норов Солженицына,
но и его гражданские идеалы, он набросал бы нечто, напоминающее «Путешествие
моего брата Алексея в страну крестьянской утопии» Александра Чаянова, но никак
не юродско-изоляционистскую «империю нашу» с запретом на полёты «железных
леталок» и «с включением Польши, Румынии и Болгарии в виде отдельных губерний».
За годы, минувшие с выхода «Москвы-2042», мы слыхали, читали и повидали много
псевдорусского и псевдодуховного, но отнюдь не от Солженицына и даже не от
самых недалёких его почитателей и эпигонов. Сегодняшним ханжам, смертобожникам,
хвалителям нищеты далеко до солженицынских идеалов раскаяния, самоограничения и
благочестия.
Солженицын –
лишь один из осколков разбитой вдребезги в 1917 году России. При всём масштабе
солженицынской личности, картина, им нарисованная, предпочтения, им
высказанные, советы, им данные, неизбежно отмечены очевидной неполнотой и
спорностью. Он и сам это понимал и одобрял старания людей, далеко не близких
ему по взглядам.
Огромная
заслуга Солженицына в том, что он ставил острейшие для России и по-прежнему
неразрешённые вопросы. Солженицынские ответы на них можно подвергать грызущей
критике справа. Но пытающиеся критиковать Солженицына слева ставят себя при
этом (в этих вопросах) в положение нерусских. И если бы в русских Думах левое
крыло представлено было такими, как Солженицын, не знавшими, но чувствовавшими,
чего нельзя, февральской катастрофы бы не случилось.
Когда
оппонентами Солженицына будут не менее значительные и не хуже слышимые русские
правые политики и мыслители, даже ошибочное и устарелое в его трудах окажется
ступенью, приближающей к истине. Баратынский некогда советовал понять
относительность этого приближения:
Предрассудок! Он обломок
Давней правды. Храм упал;
А руин его потомок
Языка не разгадал.
Гонит в нём наш век надменный,
Не узнав его лица,
Нашей правды современной
Дряхлолетнего отца…
Если бы Россия
нашла себя в современной и более совершенной правде, тогда и неоправдавшиеся моменты
солженицынского творчества, литературного, исторического и философского, обрели
бы достойное место. Но равная и всё возрастающая нетерпимость, проявляемая и к
сомнительному, и к неоспоримому у Солженицына, безграничные суеверные ужас и
ненависть без тени знания и совести, циничная прибаутка в ответ на его
простейший призыв «жить не по лжи»
говорят о том, что Россия движется едва ли не в противоположном направлении. Не
слабейшие и опровергнутые временем слова Солженицына сегодня выглядят
одряхлело, но полнейшим безумием чёрт знает какого года звучат слова его
ненавистников.
Пока что о
цене советских достижений и стоимости большевистского эксперимента можно судить
по способности нашего общества понимать и критиковать Солженицына.