Общенациональное неизмеримо выше частноклассового. Так — в идеале. Но социальная эмпирика, увы, далека от наших идеалов. Классовая борьба — не выдумка Маркса, а одна из неустранимых констант всемирной истории. Примеров, когда национальное единство становится жертвой острого социального конфликта, не счесть.
Почему так происходит? Почему люди одной крови и веры истребляют друг друга порой с яростью, какую не вызывают у них иноземцы и иноверцы? Впрочем, известно, что ненависть к «ближним», коли уж она вспыхивает, всегда превосходит ненависть к «дальним». Мы из исторических и криминальных хроник знаем, что нередко не то что единоплеменники, а мужья и жены, родители и дети, братья и сестры травят, режут, стреляют тех, кто должен им быть дороже всех на свете из-за монаршей короны или квартирки в «хрущёбе». Но народ, нация и есть в некотором смысле расширенное, воображенное родство, большая семья, недаром гражданские войны обычно величают «братоубийственными». И в этих войнах мотив классовой борьбы пусть и не единственный, но уж никак не последний.
Патриоты, как правило, не одобряют социальные революции и гражданские войны, раскалывающие национальное единство, они видят в них торжество классового эгоизма «низов» над общенациональным альтруизмом. Поэтому для них всякого рода заводилы бунтов и смут — персоны нон грата. Но как-то обычно упускается из вида, что заводилы эти лишь тогда имеют успех у «низов», когда последние страдают от классового эгоизма «верхов». Не так давно в телепередаче «Русский взгляд» один батюшка заявил, что православные не имеют права на социальный протест, но разве православные имеют право на коррупцию?
Угнетая, притесняя и оскорбляя «народ» сверх всякой меры ради утоления своих ничем не ограниченных корыстных страстей, «элита», тем самым, сама же первая и разрушает национальное единство, сама же первая перестает относиться к «народу» по-братски, как к члену большой семьи, сама же готовит смуту. Ее вина и ответственность как вождя, как «головы», за социальный (а, следовательно, и национальный) раскол всегда главная. Когда «элита» живет только для себя и считает «народ» за быдло, «народ», в свою очередь, воспринимает ее как сборище наглых и вредных чужаков, неизвестно по какому праву им помыкающих. Тем более, что «элитарии» отгораживаются от «простолюдинов» не только доходами, но и всем своим образом жизни, культурой, а иногда и языком. В таких случаях никакая общая антропология и генетика, никакая общая религия (заповеди которой откровенно попираются) не спасают от «братоубийства». В таких случаях «ноги» говорят «голове», как в известной басне Дениса Давыдова: «Коль ты имеешь право управлять, / Так мы имеем право спотыкаться / И можем иногда, споткнувшись — как же быть, — / Твое Величество об камень расшибить».
Не будем далеко ходить за примерами. Возьмем наше многострадальное Отечество в блестящий Петербургский период, который, однако, вполне закономерно завершился кровавой смутой 1917–1921 годов. «Головой» тогда было дворянство, даже накануне революции, вопреки распространенному мнению, оно не сдало всех своих командных позиций, а уж с 1762 (манифест о вольности дворянской) по 1861 год первенствовало почти безраздельно. «Ноги» — крестьянство, в период расцвета империи составлявшее более 90 % ее населения, из них крепостные в конце XVIII века — более половины, а перед реформой — около 40 %, т. е. весьма изрядно. И как же «голова» относилась к «ногам»?
В дворянском самосознании XVIII столетия господствовало представление, что «благородное сословие» — «единственное правомочное сословие, обладающее гражданскими и политическими правами, настоящий народ в юридическом смысле слова…, через него власть и правит государством; остальное население — только управляемая и трудящаяся масса, платящая за то и другое, и за управление ею, и за право трудиться; это — живой государственный инвентарь. Народа в нашем смысле слова [т. е. нации] … не понимали или не признавали» (В. О. Ключевский). Д. И. Фонвизин определял дворянство как «состояние», «долженствующее оборонять Отечество купно с государем и корпусом своим представлять нацию», но в понятие «нация» для него не входил «мужик, одним человеческим видом от скота отличающийся». По сути, сословно-классовая идентичность отождествлялась дворянами с национальной. И это вполне естественно, трудно признать единоплеменников и сограждан в тех, кто и социально, и культурно не имеет с тобой практически ничего общего.
Опаснейшим фактором национального раскола было крепостное право, особенно после отмены обязательности дворянской службы государству, хоть как-то морально оправдывавшей владение людей людьми в христианском обществе. И дело не только в тех или иных проявлениях помещичьей жестокости (пресловутая Салтычиха, садистически замучившая до смерти 39 человек, конечно, принадлежала к исключениям, а не к правилу) или в часто невыносимо тяжелых барщине и оброке (для сравнения: частновладельческие крестьяне платили оброк иногда в три раза больше, чем государственные, а барщина доходила до четырех дней в неделю), но и в «овеществлении» крепостных, совершенно аналогичном «овеществлению» рабов в классических рабовладельческих обществах (ведь и там далеко не все рабовладельцы были бесчеловечными истязателями).
Крепостные (вместе со своим имуществом) фактически являлись частной собственностью помещиков, «составной частью сельскохозяйственного помещичьего инвентаря» (Ключевский), которую можно было продать, подарить, обменять, проиграть в карты — с землей и без земли, семьями и «поштучно», «как скотов, чего во всем свете не водится», по выражению Петра I; крепостными платили долги, давали взятки, платили врачам за лечение, их крали… Объявления о продаже крепостных, открыто печатавшиеся в отечественных газетах конца XVIII столетия, производят сильнейшее впечатление именно своим спокойным, обыденным (а иногда добродушно-юмористическим) тоном. Вот образчики таких объявлений: «некто, отъезжая из С.-Петербурга, продает 11 лет девочку и 15 лет парикмахера, за которого дают 275 р., да сверх того столы, 4 кровати, стулья, перины, подушки, платяной шкаф, сундуки, киота для образов и прочий домашний скарб»; «продается лет 30 девка и молодая гнедая лошадь. Их видеть можно у Пантелеймона против мясных рядов в Меншуткином доме, у губернского секретаря Иевлева»; «продается девка 16 лет и поезженная карета», «продается каменный дом с мебелью, пожилых лет мужчина и женщина и молодых лет холмогорская корова», «продается портной, зеленый забавный попугай и пара пистолетов»…
В начале XIX века, при либеральном Александре I скованные помещичьи люди для продажи их в розницу открыто свозились на Урюпинскую ярмарку в Рязанской губернии. На Макарьевской ярмарке крепостных перепродавали в рабство кочевникам-азиатам. Ф. Ф. Вигель, бывший в 1826–1828 годах керченским градоначальником, вспоминает, как местные греки, не имевшие права владеть крепостными, тем не менее, покупали их на тамошней ярмарке через подставных лиц. А чего стоит практика сбыта русскими офицерами, служившими в Финляндии, своих «рабов» местным жителям, на что в 1827 году был даже наложен высочайший запрет!
Когда одна часть этноса в буквальном смысле слова торгует другой, они (эти части) никак не могут образовать единой нации. Недавно об этом хорошо написал Павел Святенков в статье «Аристократическая привилегия для всех».
Нет ничего удивительного, что в сознании даже наиболее просвещенных представителей дворянства (исключения единичны) по отношению к крестьянам (а отчасти и к другим сословиям) царил самый настоящий социальный расизм. Только дворяне признавались «благородными», остальной же народ считался «подлым». Современная исследовательница Е. Н. Марасинова, проанализировав огромный массив частной переписки дворянской элиты последней трети XVIII века, пришла к выводу, что «по отношению к крестьянству у авторов писем преобладал взгляд помещиков-душевладельцев, которые видели в зависимом сословии в первую очередь рабочую силу, источник доходов, … живую собственность, … объект руководства и эксплуатации … Авторы писем не видели в зависимом населении ни народа, ни сословия, ни класса, а различали лишь особую группу иного, худшего социального качества. «Народом», «публикой», «российскими гражданами», т. е. единственно полноценной частью общества, было дворянство, а крестьянское сословие представлялось … «простым, низким народом», «чернью» … Крестьянину, олицетворявшему «низкую чернь», была свойственна грубость поведения, примитивность языка, ограниченность чувств, интеллектуальная ущербность». Если это не социальный расизм, то что же?
Особенно обильно антикрестьянские эскапады произносились представителями «благородного сословия» при обсуждении возможности отмены крепостного права. Аргументация против была весьма разнообразна, но суть всегда сводилась к одному: крестьянам свободу давать никак нельзя. Потому ли, что «российский народ «сравнения не имеет в качествах с европейскими» (мнение керенского дворянства в Уложенной комиссии), еще бы, «ведь русский крестьянин не любит хлебопашества (!) и пренебрегает своим состоянием, не видя в нем для себя пользы» (Ф. В. Ростопчин); или потому что «уславливаться рабу с господином в цене и свободе почти невозможно», да и кто, кроме помещиков, «которые суть наилучшие блюстители или полицмейстеры за благочинием и устройством поселян в их селениях», сможет удержать «поселян» «от разброду» (Г. Р. Державин); кроме того, «земледельцы наши прусской вольности не снесут, германская не сделает их состояния лучшим, с французскою помрут они с голоду, а английская низвергнет их в бездну» (отстаивает русскую самобытность знаменитый историк И. Н. Болтин); ну, и, наконец, без крепостных «у иного помещика некому было бы и студено искрошить, а не только сделать какой фрикасей» (из записки безымянного автора в Вольное экономическое общество).
Замечательно, что «мужикам» запрещалось иметь общие фамилии с дворянами, в 1766 году было принято официальное постановление о том, что рекрутов, носящих дворянские фамилии, «писать отчествами». «Генерал-майор Чорбай, шеф гусарского полка при Павле I, так ревностно преследовал дворянские фамилии своих солдат, что их всех почти назвал Петровыми, Ивановыми, Семеновыми и т. д., отчего даже произошли большие затруднения для военной коллегии» (А. В. Романович-Славатинский). Дворяне всячески стремились отгородиться от «черни», в частности, Московский университет долгое время не считался среди них престижным учебным заведением, ибо был открыт для представителей всех сословий. Ему предпочитали закрытые дворянские училища и пансионы. Социальное неравенство могло проникать даже через стены святых обителей: известны монастыри, где постригались только благородные.
О культурной отгороженности дворянства от «народа», как об опасном для национального бытия расколе, нуждающемся в срочном преодолении, много писалось с начала XIX века, но в XVIII столетии этом не видели трагедии. «Юности честное зерцало», напротив, поучало, что «младые шляхетские отроки должны всегда между собой говорить иностранными языками, дабы можно было их от других незнающих болванов распознать, дабы можно было им говорить так, чтобы слуги их не понимали». «Шляхетские отроки» это наставление подхватили с таким энтузиазмом, что даже накануне войны 1812 года «высшее общество … говорило по-русски более самоучкою и знало его понаслышке» (Н. Ф. Дубровин), за исключением наиболее экспрессивной части «великого и могучего», которая использовалась для общения с подлым народом. А. М. Тургенев, по его словам, «знал толпу князей Трубецких, Долгоруких, Голицыных, Оболенских, Несвицких, Щербатовых, Хованских, Волконских, Мещерских, — да всех не упомнишь и не сочтешь, — которые не могли написать на русском языке двух строчек, но все умели красноречиво говорить по-русски» непечатные слова.
«Простонародное» отождествлялось с «допетровским», «неевропейским», «нецивилизованным». Даже Карамзин, опубликовавший уже «Бедную Лизу», в одном из писем 1793 года, иронизируя над «дебелым мужиком, который чешется неблагопристойным образом или утирает рукавом мокрые усы свои, говоря, ай парень! что за квас!», констатирует: «надобно признаться, что тут нет ничего интересного для души нашей».
Ничего удивительного нет в том, что «подлые» тоже не считали «благородных» своими. Крестьяне не оставили на сей счет письменных источников, ибо в большинстве своем были неграмотными, но убедительнее любых слов это доказывает жестокая и кровавая резня («прекровожаждущий на благородных рыск», по выражению Державина), устроенная «господам» «рабами» во время пугачевского восстания, когда было убито в общей сложности около 1600 помещиков, включая их жен и детей, около 1 тысячи офицеров и чиновников и больше 200 священников.
Настоящая паника царила среди дворян во время войн с Наполеоном, боялись, что он объявит об отмене крепостного права и «пугачевщина» повторится. Наполеон действительно размышлял над возможностью освобождения крепостных в России, но так и не решился на это. Но даже слухи о том, что «француз хочет сделать всех вольными» вызвали весьма значительные народные волнения. Вот так классовый эгоизм может поставить под угрозу обороноспособность страны.
Именно дворянство явилось главным тормозом отмены крепостного права, без чего никакое создание единой нации было невозможно. Причем это касается не только каких-нибудь косных собакевичей и ноздревых, но и лучших представителей интеллектуальной элиты. Кто из них воспользовался указом о вольных хлебопашцах 1803 года? Из значительных фигур на память приходит только простодушный пьяница Н. П. Огарев, даже его ближайший друг и соратник Герцен, символ русского свободолюбия, на это не решился. Ни декабристы, ни Пушкин, ни славянофилы, ни западники не торопились подкреплять свое народолюбие личным примером. Объяснения этого факта могут быть разными, но честнее других оказался эталон либерального государственного деятеля, дворянин в первом поколении М. М. Сперанский, написавший в частном письме, что боится потерять 30 000 годового дохода. Когда же дело дошло до государственной реформы, помещики постарались провести ее с минимальными потерями (или даже с выгодой) для себя. В Центральном районе крестьяне потеряли 20 % земли, а на Черноземье – 16 %. Освобожденные «поселяне» изначально были поставлены в условия катастрофического малоземелья.
После реформы дворянство и крестьянство продолжали жить в разных, почти не сообщающихся социокультурных мирах, законсервированных путем создания крестьянского общинного управления с особым правовым и культурным полем. Лишение крестьянина права на частную земельную собственность и его обязанности по отношению к бывшим владельцам приводили к невозможности массового крестьянского переселения из переполненного центра на малозаселенные окраины. Лишь в конце XIX века переселенческая политика оживилась, а окончательно стала приоритетной государственной задачей только при Столыпине. Таким образом, сначала из-за крепостного права, а затем из-за его неизжитых последствий была, во-первых, сорвана возможность действительной, а не декоративной русификации окраин, а во-вторых, создан очаг социального конфликта в самом центре Великороссии.
Продолжая оставаться важнейшей частью элиты Российской империи, дворянство, к сожалению, не показывало пример социально (а, следовательно, и национально) ответственного поведения. Достаточно посмотреть, как происходила раскладка налогового бремени: «…по сравнению с другими странами, участие зажиточных слоев населения в налоговых тяготах было незначительным. Поземельный налог давал в России лишь 1,5 % доходов бюджета, в то время как во Франции — 9,1 %. Налог на городскую недвижимость в России давал 0,77 % доходов, а налог на денежный капитал — 1,4%. В других странах эти подати входили в состав подоходного налога, который давал в Пруссии 16,4 %, а в Англии — 18 % доходов. … Нежелание высших классов нести налоговые тяготы было одним из факторов, обуславливавших финансовую слабость России. … В 1897 г. дворяне в среднем платили с десятины своих земель 20 коп. налогов; нищее крестьянство платило с десятины 63 коп. налогов и 72 коп. выкупных платежей, всего 1 руб. 35 коп. — в семь раз больше, чем дворяне». В то время как почти половина русского этноса жила в условиях хронического недоедания, уровень потребления элиты был недопустимо высок: «В 1907 г. было вывезено хлеба на 431 млн. руб.; взамен были ввезены высококачественные потребительские товары для высших классов на 180 млн. руб. и 150-200 млн. руб. составили расходы «русских путешественников» за границей (многие представители русской знати постоянно жили во Франции). Для сравнения, в том же году было ввезено машин и промышленного оборудования на 40 млн. руб., сельскохозяйственной техники — на 18 млн. руб. Таким образом, на нужды индустриализации шла лишь небольшая часть доходов, полученных от хлебного экспорта». (Данные взяты из фундаментального исследования современного историка С. А. Нефедова).
Результат: сожженные все до единого «дворянские гнезда» в 1917 году, массовое дезертирство с фронтов первой мировой, истребление офицерства и интеллигенции, гибель исторической России…
Мораль: зашкаливающий сословно-классовый эгоизм элиты не может не привести к социальной (а значит, и к национальной) катастрофе; мало пафосно вещать о национальной гордости, необходимо проводить национальную (т. е. в том числе и социально ориентированную) политику. Иначе… Не всегда трагедия повторяется как фарс.
Статья представляет собой переработанный фрагмент большого исследования «Дворянство как идеолог и могильщик русского нациостроительства», публикуемого в первом номере нового журнала «Вопросы национализма».