Революционный национализм Э. Юнгера
Если «Пруссачество и социализм» Шпенглера считается одним из первых манифестов КР, то «Рабочий» (1932) Эрнста Юнгера в известном смысле ее завершает. Пример Юнгера наиболее показателен в том, что касается революции и господства. «Революция sans phrase» — один из самых частых терминов на страницах большого эссе о рабочем. Здесь хорошо видно, что КР находится где-то между крайностями революции и авторитаризма («тотальная мобилизация», «тотальный мир работы»). Подобная двусмысленность революционных и одновременно авторитарных целей удваивается за счет двусмысленного сочетания моральной и политической сфер (вспомним Ницше и опять-таки фигуру Великого Инквизитора у Достоевского). Ведь раннее творчество Юнгера, включающее книги о войне, политическую публицистику и «Рабочего», стоит под знаком этого специфического напряжения между «а-моральной» («нигилистической») и политической позицией — между «революционной» и «консервативной» направленностью. В конечном счете возникает вопрос: не является ли КР в целом развертыванием этой двусмысленности?
Сам Эрнст Юнгер не применял к себе синтагмы «консервативная революция», называл себя «националистом». Но нельзя не признать близости юнгеровского революционного национализма и, скажем, «Третьего рейха» Мёллера ван ден Брука. То же самое можно сказать иначе: Юнгер заключает тайный союз с Мёллером, явный — с национал-большевиками (Эрнст Никиш) и «децизионистами» (Хуго Фишер, Карл Шмитт). Кроме того, немало общих черт связывают его позицию с установками Ханса Шварца, Ханса Церера, Отто Штрассера.
Вопрос об авторитете, господстве и легитимации составляет — помимо метафизики гештальта — основную философскую линию «Рабочего», которую сразу же безошибочно выделил Мартин Хайдеггер. Дабы понять отношение юнгеровской фигуры воина-рабочего к власти, необходимо помнить о том, что «гештальт рабочего» непосредственно связан с тотальной мобилизацией и техникой («техника есть способ, каким гештальт рабочего мобилизует мир»). Тотальная мобилизация сущностно определяет мировую войну как техническое явление планетарного масштаба, ибо вследствие модернизации, влекущей за собой совершенствование технических средств, всякое серьезное столкновение перестает быть только национальным конфликтом и приобретает характер мировой войны. Данное обстоятельство делает второстепенным вопрос о рациональной или моральной оправданности применения технических средств в борьбе (или же вопрос об оправданности самого факта войны). Поскольку традиционное юридическое различение между войной и миром утрачивается и невозможно более однозначно выбрать между военным и мирным положением вещей, то единственный вопрос, на котором заостряет свое внимание Юнгер, состоит в следующем: «Существует ли точка, в которой власть и право тождественны»? Ибо только в этом случае «можно уже не вести разговоры о войне и мире, а выносить о них авторитарное решение».
В нации и обществе, соответственно, в идеологиях национализма и социализма Юнгер усматривает «две великих опоры государства XIX века». Приближаясь к точке решения, нация стремится «вывести государство за пределы национальных границ и наделить его имперским рангом», общество же стремится «заключать общественные договора планетарной значимости». Оба пути, однако, демонстрируют, что принципы XIX века для такого регулирования непригодны. «Грандиозные усилия национальных государств сводятся в результате к сомнительному факту присоединения провинций; а там, где можно наблюдать имперский подход к делу, речь идет о колониальном империализме, испытывающем необходимость в вымысле, согласно которому будто бы существуют народы, которые, как, например, германский народ, еще нуждаются в воспитании. Нация находит свои границы в себе самой, и каждый шаг, выводящий ее за эти границы, в высшей степени сомнителен. Приобретение какой-нибудь узкой полоски пограничной земли на основании национального принципа гораздо менее легитимно, нежели приобретение целой империи посредством женитьбы в системе династических сил. Поэтому в случае войн за наследство речь идет лишь о двух интерпретациях одного и того же права, признанного обоими соперниками, в случае же национальных войн — о двух разновидностях права вообще».
Причина этих явлений в том, что XIX столетие представляло нации по образцу индивидов, объединяющихся в «коллектив» (собственно, nation), общественный же договор, который заключают индивиды, образующие социум, служил в свою очередь образцом для межнациональных договоров. Соответственно, если индивид и общество являются двумя полюсами одного и того же целого, то национализм и социализм следует понимать как всеобщие принципы. Отсюда вытекает то обстоятельство, что гигантские государства-индивиды, руководствующиеся «моральным законом в себе» лишены возможности образовывать настоящие империи, ибо в рамках общественного договора не существует ни власти, ни права, которые бы ограничивали или согласовывали их претензии.
«Усилия наций, претендующих на легитимность за пределами своих границ, обречены на провал потому, что они становятся на путь чистого развертывания власти. То, что почва здесь с каждым шагом оказывается все непроходимей, объясняется тем, что власть нарушает границы отведенной для нее правовой сферы и тем самым проявляется как насилие, вследствие чего, в сущности, уже не воспринимается как легитимная. Усилия общества, претендующего на то же самое, следуют обратным путем; они пытаются расширить сферу права, для которой не отведена никакая властная сфера. Так возникают объединения типа Лиги Наций — объединения, чей иллюзорный контроль над огромными правовыми пространствами находится в странной диспропорции с объемом их исполнительной власти». Подобная диспропорция неизбежно порождает «гуманистический дальтонизм», выражающийся в теоретическом конструировании новых правовых пространств и процедуре санкционирования de jure уже совершившихся de facto актов насилия. «Так сегодня появилась возможность вести войны, о которых никому ничего не известно, потому что сильнейший любит изображать их как мирное вторжение или как полицейскую акцию против разбойничьих банд — войны, которые хотя и ведутся в действительности, но ни коим образом не в теории».
Какой же смысл получают всеобщие принципы социализма и национализма в рамках политических задач планетарного масштаба? Юнгер настаивает на необходимости расстаться с иллюзией партийных различий «левых» и «правых», показывая, что «все лагеря, где жив новый образ государства, который стремится сегодня выразить себя, с одной стороны, в программах революционного национализма, а с другой, — революционного социализма, пришли бы к очень наглядному осознанию своего единства».
Принципы национализма и социализма были нацелены на обеспечение индивидуалистического бюргерского понятия о свободе, реализуемого внутри наций во всеобщем, универсальном масштабе. Но на рубеже эпох, в переходном ландшафте, которому свойственен «динамически-нивелирующий характер», эти принципы осуществить невозможно. В мире, стоящем под знаком техники, всеобщие принципы XIX столетия превращаются в «рабочие и мобилизационные величины» и уже не являются целью прогресса. Мобилизация средств национальной демократии во время мировой войны (парламенты, либеральная пресса, общественное мнение, гуманистический идеал) делает очевидным, что социализм становится «предпосылкой более строгого авторитарного членения, а национализм — предпосылкой для задач имперского ранга».
«…Социализм выполняет мобилизационную работу, о которой не могла даже мечтать никакая диктатура и которая потому является особенно эффективной, что она проходит при всеобщем согласии, при непрерывном подключении бюргерского понятия свободы. Та легкость, с какой массы отдают себя в распоряжение и готовятся к выполняемым с ними маневрам, должна остаться непонятной всякому, кто за нивелирующим автоматизмом всеобщих принципов не угадывает иной закономерности». И несколькими страницами далее: «Так мы оказываемся свидетелями зрелища диктатур, которые народы будто сами навязывают себе, давая свершиться необходимому — диктатур, в которых на поверхность пробивается строгий и трезвый рабочий стиль. В этих явлениях воплощается наступление типа на ценности массы и индивида — наступление, которое сразу же оказывается нацеленным на пришедшие в упадок инструменты бюргерского понятия свободы — партии, парламенты, либеральную прессу и свободный рынок».
Разумеется, Юнгер не был одинок в подобной оценке политической ситуации. Наряду со Шпенглером о слиянии национализма и социализма («национальный социализм») говорили Мёллер ван ден Брук, Ханс Церер и вся группа «Тат». У Юнгера описанный выше процесс представляется как переход от «либеральной демократии» к «рабочей демократии», планетарный мир техники связывается с грядущим Германским рейхом. Однако «Рабочий» именно потому выходит за рамки всякого политического манифеста, что показывает наблюдаемые изменения в мире, его динамику, исходя из особой точки, лежащей по ту сторону всякой динамики. Из этой точки, названной Юнгером «гештальтом рабочего», становится возможным увидеть эпоху как переходный ландшафт, в котором осуществляется техническая революция. Переход от демократии к диктатуре, от либеральной экономики к плану, слияние социализма и национализма, еще невиданные доселе государственные и общественные образования — все это признаки будущего господства, подготовленного нивелирующей деятельностью столетия всеобщих ценностей («мобилизационные величины»).
Вопрос о тождестве власти и права непосредственно связан с проблемой легитимации. На ней Юнгер довольно подробно останавливается в первой части «Рабочего». Тождество власти и права в «мире работы» достижимо потому, что именно гештальт рабочего, а не абстрактное понятие народа эпохи Просвещения (nation), является источником легитимации. Вопрос о легитимации — это «вопрос об особенном и необходимом, но никоим образом не волей определяемом отношении к власти, которое можно определить и как некое задание. Как раз эта легитимация и дает бытию явиться уже не как чисто стихийной, но как исторической власти. Мера легитимации определяет меру господства, которой можно достичь благодаря воле к власти. Господством мы называем состояние, в котором безграничное пространство власти стягивается в точку, откуда оно проявляется как пространство права».
Таким образом, Юнгер приходит к существеннейшему выводу, что тождество власти и права достигается каким-то иным путем, нежели простым расширением принципов XIX века, а именно, путем революционным. В авторитарном государстве рабочего «разделение права и политики» должно уступить место безусловному тождеству власти и права.
Я уже сказал о том, что «Рабочего» нельзя однозначно назвать ни манифестом определенной политической идеологии, ни социальной утопией. Тем не менее, несмотря на всю глубокую метафизику гештальта рабочего, возможно и даже весьма продуктивно рассматривать «Рабочего» в качестве итога весьма обширной политической публицистики Юнгера (более 140 статей, написанных главным образом между 1925 и 1933 гг.). Вот цитата из знаменитого фрагмента воззвания «Соединяйтесь!» («Schließt Euch zusammen!»), опубликованного в газете «Штандарте» 3 июня 1926 года. Здесь Юнгер описывает четвероякую структуру нового государства, которому суждено появиться в результате революции. «Образ государства будущего прояснился за эти годы. Его корни будут питаться из различных источников. Оно будет национальным. Оно будет социальным. Оно будет вооруженным. Его структура будет авторитарной. Это будет государство, полностью отличное как Веймара, так и от старого кайзеровского рейха. Это будет современное националистическое государство. Таково государство будущего… [Национализм] не имеет ничего общего с буржуазным чувством, он радикально отличается от патриотизма довоенного времени, он динамичен, вспыльчив, полон витальной энергии наших больших городов, где он как раз процветает… и тем самым отличается от консервативного чувства жизни (sic). Он не реакционен (sic!), а революционен с начала до конца».
В заключительном слове к «Соединяйтесь!» («Штандарте», 22 июля 1926 г.), Юнгер обращается к ницшеанскому образу динамита и заявляет: «Под растрескавшейся корой нынешнего государства мы — тот динамит, что пробьет брешь для нового государства». И тут же намечает путь, который впоследствии приведет к тезису о «тождестве власти и права» из «Рабочего». А именно, он цитирует слова одного из «фронтовых офицеров», заметившего, что «победившие революции всегда легальны».
Но вернемся к итоговой мысли «Рабочего» и выражаемой автором надежде на то, что в тотальном рабочем государстве, говоря в терминах К. Шмитта, господство должно быть выражено как легальное господство, т.е. представлено в устойчивом повседневном порядке со своими законами, правилами и методами («рабочий план»). Уже через два года, в эссе «О боли» Юнгер будет констатировать: «…Мы находимся в последней и причем чрезвычайно примечательной фазе нигилизма, которую знаменует то, что новые порядки уже продвинулись далеко вперед, а соответствующие этим порядкам ценности еще не стали видимы». Юнгер ставит знак равенства между техническим миром и нигилизмом, хотя вместе с тем еще надеется, что в ходе технической революции выкристаллизуется новая действительность. На самом деле, здесь происходит своего рода Kehre, поворот юнгеровской мысли, который становится совсем заметным во второй редакции эссе «Сердце искателя приключений» (1938) и новелле «На мраморных утесах» (1939) . Поворот знаменует, с одной стороны, отказ от политики, а с другой, признание того, что нигилистическое разрушение ценностей, тотальная мобилизация, будет только продолжаться. «Пустыня ширится!».
Хотя Юнгер впоследствии, уже после Второй мировой войны, в статье «Через линию» (1950) подтверждает поставленный в «Рабочем» диагноз, а именно, что непостоянство форм действительности, их провизорный характер напоминает одну большую мастерскую («Werkstättenlandschaft»), однако теперь он видит, что нигилизм «фактически может гармонировать с порядком, установленным в больших масштабах». Когда достигается «нужная степень пустоты», рабочий, как функционер технического мира, начинает ее организовывать, доводя опустошение до предела. «…Порядок не только приемлется нигилизмом, но и относится к его стилю».
Узнавание нигилизма в этом его качестве влечет за собой для отдельного человека необходимость поиска альтернативы. Таким образом, вместо шпенглеровской выправки «героического реализма» у Юнгера вырисовывается позиция одиночки, который пытается обрести свободу в мире, где нигилизм не только достиг господства, но и стал «нормальным состоянием» (Normalzustand). Существенно, что к этому итогу апология господства приводит многих значительных представителей КР: в конечном счете, царству Левиафана противопоставляется индивидуальная свобода — свобода художника, мыслителя, «анарха» (Э. Юнгер), «партизана» (К. Шмитт).
Относительно же столкновения консервативно-революционных апологетов авторитета, иначе говоря, правых интеллектуалов Веймарской республики с реальностью политического режима национал-социалистов очень удачно заметила Ханна Арендт в «Истоках тотального господства»: «О тех же представителях элиты, кто когда-либо позволил тоталитарным движениям соблазнить себя, и кого иногда из-за их умственной одаренности даже обвиняют как вдохновителей тоталитаризма, со всей беспристрастностью надо сказать: то, что эти безрассудные дети XX века делали или не делали, не имело никакого влияния на тоталитаризм, хотя оно и играло некоторую роль в ранних успешных попытках таких движений заставить внешний мир воспринимать их учения серьезно. Всюду, где тоталитарные движения захватывали власть, вся эта группа сочувствующих бывала потрясена еще до того, как тоталитарные режимы приступали к совершению своих величайших преступлений. Интеллектуальная, духовная и художественно-артистическая инициатива столь же противопоказана тоталитаризму, как и бандитская инициатива толпы, и обе они опаснее для него, чем простая политическая оппозиция. Последовательное гонение всякой более высокой формы умственной деятельности новыми вождями масс вытекает из чего-то большего, чем их естественное возмущение тем, чего они не могут понять. Тотальное господство не допускает свободной инициативы в любой области жизни, не терпит любой не полностью предсказуемой деятельности. Тоталитаризм у власти неизменно заменяет все первостепенные таланты, независимо от их симпатий, теми болванами и дураками, у которых само отсутствие умственных и творческих способностей служит лучшей гарантией их верности».
Консервативная революция: единство в многообразии
В радикальном национализме после 1918 года была предпринята попытка преодолеть неустранимую диспропорцию между узколобым германским национализмом XIX столетия и начинающейся глобальной борьбой за власть. Надежда на освобождение связывалась с идеей «рейха» (Reich, у большинства авторов синоним слова «империя») всех немцев, у которой уже не было ничего общего с германским национальным государством. По сравнению с этими планами национал-социализм выглядел, конечно же, банальной реакцией.
Перед германской республикой стояла задача наверстать длившийся в Западной Европе многие десятилетия процесс демократизации за несколько лет. В частности, требовалось превратить суверенитет в коллективное понятие, государство должна была представлять не личность, а организации. Поэтому-то консервативные революционеры воспринимали Веймарскую республику как «Daseinsgestalt eines Nichtstaates», т.е. как фикцию государства, и видели перед собой задачу строительства нового сильного государства.
Уже здесь начинаются различия между апологетами господства — одни («младоконсерваторы», интеллектуалы, входившие в элитные клубы) претендовали на восстановление социальной иерархии, в наибольшей степени присягая на верность консерватизму; другие (фёлькише) также требовали диктатуры, авторитарного государства и сословной реорганизации общества, но при этом отличались романтическим пафосом и исключительным антисемитизмом и потому вскоре примкнули к национал-социалистам; третьи, охотно именуя себя «нигилистами» (национал-революционеры вокруг братьев Эрнста и Фридриха Георга Юнгера и национал-большевизм Э. Никиша и журнала «Видерштанд»), были, наоборот, готовы отказаться от всех старых порядков Германии и творить футуристическую политику.
В соответствии с этими расхождениями выстраивались и предпочтения во внешнеполитических взглядах, о чем стоило бы говорить отдельно и гораздо подробнее. Ясно одно: все эти идейные проекты — от «прусского социализма» и «третьего рейха» до «революции справа» и «государства рабочего» так или иначе имели дело с существеннейшей проблемой авторитета или, как мы сформулировали это вначале, оппозицией «легитимность versus легальность».
Нельзя не согласиться с положением Штефана Бройера о том, что движение от существующего (недостаточного, неполноценного) государства к нации или народу не являлось для КР самоцелью. Во всяком случае, отграничение от так называемой «западной», «французской» модели нации и национализма проводилось достаточно четко, и никто не стремился к замене существующих в обществе связей и сил (будь то на уровне юнгеровского «типа» или на уровне «корпорации») чистой и непосредственной pouvoir constituant. Речь шла не о снятии господства, а о новом его обосновании, не о деконструкции власти самой по себе, а о реконструкции — по революционному и авторитарному сценарию. Целью, по известному выражению Эрнста Юнгера, служила нация как «целое, которое больше суммы его частей», а староевропейское понятие господства на самом деле представляло собой важнейший стержень, вокруг которого группировалась консервативная революция.
Полная версия данной работы будет опубликована в готовящемся к выходу в издательстве «Европа» сборнике «Метафора революции».