Россия в настоящий момент экономически используется окружающим миром, но культурно им отторгается.
Предъявление, прежде всего себе самой, но также urbi et orbi современного прочтения идеалов «загадочной русской души», ее целеполагания, внятных социальных прописей — задача актуальная. И первое на этом пути занятие: выработка формулы российской культурной идентичности в наступившем веке, определение лица государственности в формате Россия-РФ, то есть — нового государства, с иным геостратегическим мирополаганием, геополитическим контуром и геоэкономической картографией.
В подобном контексте проведение круглого стола на тему «Советская Россия и русская политическая традиция» воспринимается как одна из акций своеобразной «разведки боем» обновленной идентичности. А именно, осмысления присутствия генетики советского эксперимента в современном российском обществе и во всем многовековом опыте российской государственности. Так что разговор перерастает, в сущности, в разговор об основаниях, достаточно трудно воспроизводимый в заявленном формате, чреватый необходимостью углубляться в исторические парадоксы и сочетать противоречивые тезы… Тем не менее, пытаться вести разговор на заданную тему все же стоит.
Мне кажется, что краеугольная проблема России — ее кентавричность, противоречивость социальной ткани. Что я имею в виду? В общем-то, достаточно тривиальную вещь: евразийский характер страны и общества, который я, естественно, понимаю не географически, и, возможно, даже не дихотомически, а как соприсутствие, сосуществование в одном социальном организме различных мировоззренческих кодов: азиатского, западноевропейского, византийского… Из чего проистекают существенно различающиеся и конфликтующие между собой политические философии, способы управления, наконец, несовпадающие концепции правящего класса.
На протяжении российской истории мы наблюдаем столкновение происходящих из данного обстоятельства следствий. Например, существование типологически разных русских стран, причем не только в историческом, диахронном русле (считая от Киевской Руси и улуса Ордынской империи), но и в географическом, синхронном: Московского царства, Новгородской республики, Южнорусского государства.
Однако наиболее ярким примером, причем именно внутренних противоречий, думаю, является правление Петра I. Когда в условиях отсутствия развитой городской, коммунальной культуры происходила модернизация России — что вроде бы легко предъявить, — но совершалось в то же время и стремительное движение страны в сторону азиатской деспотии, то есть закрепощение основной массы населения. Возможно, еще более ярким примером подобной двойственности может служить опыт правления Екатерины II, когда оба процесса культурной трансгрессии протекали в отчетливом виде, просто не было такой яркой фигуры, как Петр. Или, как сказали бы сегодня: «пиара (антипиара?) не было соответствующего»… По сути дела, Российская империя только с конца следующего, XIX века стала реализовывать комплексную стратегию развития городской культуры (понятой в самом широком смысле) — этой основы западноевропейской цивилизации эпохи Modernity.
Подобная социальная неоднородность (причем за скобкой у нас остается траектория византийского опыта) по сути дела предопределяла многие будущие турбулентности и катастрофы, она же сказывается в сегодняшних обстоятельствах России.
Если пожертвовать подробным разговором об основаниях и перейти непосредственно к периоду СССР, то советская политическая и общественная организация, равно как и российская, представляет смешение различных социальных кодов. Революция 1917-го года, став акселератором интенсивной, но редуцированной, индустриальной модернизации — совершавшейся на фоне революции масс и роста городского населения, футуристического порыва и взлета научно-технической мысли, — закрепила, в конечном счете, преобладание азиатских структур управления в стране: гегемонию номенклатурного класса. Данное обстоятельство в значительной мере предопределило крах второй российской модернизации — постиндустриальной, проявив конфликт между прежним номенклатурным классом и востребованным историей классом постиндустриальным, приспособленным к усложнению структур мира. В социальном отношении государство — не панацея, а инструмент, меняющий форму; социум образуется, обустраивается и развивается людьми, его населяющими, диктующими те или иные прописи человеческого мира.
Архетип «азиатского способа управления», воспроизводимый в России, но вкрапленный также в европейскую историю ХХ века, — это власть, очищенная от обременения собственностью, владеющая собственниками, в пределе — владеющая всем. А с точки зрения потребления (аналогично часто неверно толкуемому феномену «военного коммунизма»), — это «номенклатурный коммунизм».
Предвоенные годы в России-СССР являют собой амальгаму стереотипов самодержавия и просвещенческих идеалов, воплощаемых в условиях индустриализации страны, революции масс, экспансии городской культуры. Но одновременно — распространение разноликих мутаций культуры сельского населения, ее изоморфизмов, перенесенных в городскую среду. И предвкушение военной угрозы... Развитие же России-СССР в послевоенный период было в значительной мере связано с реализацией атомно-космического проекта, ставшего (в своей космической ипостаси) своеобразным символом, «брендом», локомотивом этого развития, катализатором индивидуальных и национальных устремлений, вектором неясных, но амбициозных исторических надежд. Развитие сложных технологий, изощренная, хотя и однобокая, «кастовая» интеллектуальная практика, технологическая трансформация среды меняли также ее социальные параметры. Эскизы перестройки просматриваются уже в политических пертурбациях начала 1950-х годов, однако подавляются тогда же партийно-номенклатурным слоем, аппаратом, быстро возобладавшим в этих коллизиях над технократической и управленческой номенклатурой.
Тем не менее, страна модернизировалась: росло количество городского населения (достигая к историческому рубежу 1960/70-х годов значимой отметки в 2/3), усложнялось качество технических систем боевых действий и жизнеобеспечения, складывалось массовое образованное общество, развивались естественные науки и высокие инженерные технологии, реализовывались также отдельные элементы социальной футуристики (e.g. феномен академгородков). Хотя чувство социального первородства заметно разбавляется при этом чечевичной похлебкой «исторического материализма» и подсознательной фиксацией собственной второсортности правящим сословием, сдачей им революционных идеологических горизонтов, что косвенным, но красноречивым образом отразилось в тезисе «догоним и перегоним».
В конце 1960-х годов начавшиеся было ограниченные реформы оказались, однако же, свернутыми, а нужды технологического обновления, равно как и соответствующего ресурсного обеспечения, все чаще решались за счет внешнего мира (ср. политика détente’а). В переломный момент новейшей истории символическая «парижская весна» 1968-го года и развертывавшаяся глобальная революция оказались для советского правящего класса в тени «пражской весны», в итоге страна погружается в социальную летаргию наступающего десятилетия.
В те годы России-СССР был предоставлен исторический шанс — возможность реализовать очередную метаморфозу городской революции, стремительно разворачивающейся на планете, — это была трансцисциплинарная и постиндустриальная революция. Но напряжение оказалось слишком велико, выразившись, в числе прочего, в подспудном столкновении элит. Вновь обозначился конфликт между партийной номенклатурой, для которой единственно приемлемы были существующие формы управления, — быть может, с незначительными модификациями, — и частью нового класса, связанного к тому времени со все более усложняющимися режимами управления комплексными системами, правда, преимущественно «инженерными». В каком-то, —правда, уж очень упрощенном, — смысле это было столкновение между амбициями военно-промышленного развития, экспансии и реальным бытовым благоденствием коррумпирующейся и коррумпируемой элиты, благоденствием, фактически достигнутым к тому времени на основе ресурсов топливно-энергетического комплекса. (Понимая, конечно же, всю «голографичность» ситуации, т.е. что в рамках самого ВПК и силовых ведомств происходил тот же самый процесс).
Действительно, в 1970-е годы с развитием петроэкономики (главным образов в связи с освоением западносибирских месторождений) появляется основа для отказа как от политики разрядки, так и от обременительного и «опасного» усложнения экономических прописей (т.е. «природные ископаемые вместо социального и технологического развития»). Оставив, таким образом, для высоких технологий узкий (в социальном отношении) сегмент ВПК. Но и тут генеральная политика в целом руководствовалась формулой «пушки вместо масла». Иначе говоря, обменяв социальную динамику на тюменскую нефть и борьбу с диссиденством, страна обрекала себя на застой и деградацию: понижение социальной активности заметно ухудшает историческое зрение общества.
Все это вместе взятое предопределило параметры кризиса 1970–80-х годов. Кризиса, суть которого — провал второй модернизации России. Если первая модернизация, индустриальная, хотя и в редуцированном виде была реализована, то вторая модернизация, постиндустриальная, претерпела фиаско. Общество, которое не выстраивает сложных сюжетов — и вообще не терпит их присутствия — жесткое и слабое; рано или поздно оно обречено на историческую неудачу. Стабильность сложных систем не может быть статичной, присутствие динамичных компонентов, равно как и наличие динамического хаоса — их интегральная составная часть. Упрочение же положения за счет уничтожения оппозиции есть нечто подобное вивисекции, самокастрации социального организма — путь, ведущий в тупик и проявляющийся в стагнации креативности, повышении ригидности системы, создавая тем самым предпосылки инволюции организации и грядущего краха.
Проблему ставшего столь явным предела компетенций правящего слоя можно было разрешить двумя способами: сменив состав управленческой элиты, влив в нее свежую кровь, либо понизив общий уровень среды, демонстрировавшей к тому времени кумулятивный эффект развития городской культуры, модернизации промышленности и социализации публичных благ. В конце концов, в той или иной пропорции были реализованы оба варианта…
Итак, в России-СССР во второй половине 1980-х годов, в обстановке системного кризиса на арену выходила — в весьма различных обличиях — генерация людей, эклектичная по составу, по предмету деятельности, но которую, в целом, можно было охарактеризовать как прообраз российского постиндустриального класса. Но в то же время — и в том же месте — к управлению российской судьбой двигались также другие группы. Постиндустриальная страта, уже тогда изломанная и частично коррумпированная, тем не менее, достаточно быстро нащупала путь к рычагам власти, однако взять ее в руки так и не сумела, сдав другой пассионарной группе, основой деятельности которой стала в итоге «трофейная экономика», а также разнообразные схемы распределения и перераспределения природной ренты.
Короткий горизонт планирования и некоторые другие обстоятельства предопределили постиндустриальную контрреволюцию и последующую социальную деградацию на большей части территории страны. В момент срыва стали очевидны огрехи советской модернизации, ее редуцированный характер. И, прежде всего, отсутствие в стране гражданского общества. Были выпущены на волю духи неоархаизации, да и связь времен в различных регионах страны начала распадаться… При этом, по мере развития кризиса, власть в значительной мере переходила в руки специфического управленческого сословия.
Да, кровь была обновлена, масштабная кадровая ротация проведена, но структура власти постепенно возвращалась на круги своя, хотя и с модифицированным целеполаганием. Новая номенклатура, однако, также не склонна повышать градус сложности российского социума, развивать институты гражданского общества внутри страны и выступать в качестве реального субъекта стратегического замысла вне нее. Ибо подобные действия ведут к непосильному усложнению, высокой подвижности социального текста. В итоге мы наблюдаем — что, в общем-то, можно было предсказать — симптомы возрождения монотонных управленческих кодов, причудливые реинкарнации элементов прежней, иерархичной и статичной культуры (ср. выстраивание пресловутой «властной вертикали»), создавая подобие выхолощенного «Союза ССР» — United States of Sovereign Russia (USSR abridged). Или предъявляя обществу симулякр «нового российского империализма».
То же относится к сужению, упрощению пространства публичной коммуникации. Симптоматично, что факт революции 1991 года и ее следствий — в отличие от других значительных событий русской истории ХХ века — так и не получил культурной верификации. Следовательно, на повестку дня рано или поздно вновь встает вопрос о перспективах российского постиндустриального класса — вот только за прошедшее время была заметно сужена и обеднена (в прямом и переносном смысле) его питательная среда: нарушена целостность социальной ткани и этики, подорвана инфраструктура публичного блага, резко сократился и социально обесценился образованный и общественно активный городской средний класс...
Так что суть нынешней ситуации заключается в том же противоречии, о котором шла речь вначале: противоречии между оболочкой и ее наполнением, между «европейским» и «азиатским» способами бытия, между конкурирующими моделями управления. Между обществом, которое развивается ко все более сложной, полифоничной и динамичной конструкции, и обществом, тяготеющим к устойчивой «властной вертикали», к номенклатурной форме устройства, к неоархаизации политической культуры…
Несколько слов в заключение по поводу интеллектуальной ситуации, сложившейся в постсоветской России. При всех существующих изъянах и со всеми приходящими на ум оговорками, в стране на протяжении полутора десятилетий существует пространство свободного социального дискурса, публичная мысль, реализующая себя не только в национальном, но и в транснациональном измерении. Вместе с тем приходится констатировать не слишком великие ее на сегодняшний день достижения. И, кроме того, — отсутствие социального заказа на тот самый разговор об основаниях, ибо социальный заказ сегодня реализуется в основном в сфере технологической, вспомним очень знакомое всем понятие — политтехнологии.
На этом я, пожалуй, закончу: приходится констатировать редукцию и краткосрочность современной российской политической мысли — это основной ее изъян, фундаментальный.
Выступление на круглом столе «Советская Россия и русская политическая традиция» 15 июня 2006 г.