Памяти Александра Зиновьева. Часть пятая

XIII

Оказавшись на Западе, Зиновьев оказался в одиночестве.

В Советском Союзе вокруг него существовало какое никакое, но окружение. Даже в самые неприятные — предотъездные — годы им восхищались, ему помогали, ему, как минимум, сочувствовали. Или, по крайней мере, он мог думать, что ему сочувствуют, но не решаются высказать это открыто.

Впрочем, надо сказать несколько слов о «нужности» как таковой. Как и многие антиобщественно настроенные люди, Зиновьев очень хотел быть востребованным обществом. Особого противоречия тут нет: как уже было сказано, он не считал себя частью общества (понимаемого им как коммунальный крысятник), но к людям относился хорошо и готов был быть для них полезным. Забегая вперёд: когда Зиновьев возвращался в Россию, он не уставал называть произошедшее с ним «преступлением» и даже ждал от кого-то какого-то «покаяния» (что для избранного им амплуа специалиста по коммунальному поведению было даже и странно). Так или иначе, он всегда рассматривал свою жизнь как некое служение — и ждал от других хотя бы принятия этого факта к сведению.

В СССР это «хотя бы понимание» он получал — даже от самого режима. С ним возились, потом с ним боролись, но всегда принимали всерьёз. По легенде того времени, Суслов, ознакомившись с делом Зиновьева, сказал: «Мы возились лишь с диссидентами, а главную сволочь проглядели». Услышать такое от зловещего старца — по тогдашним раскладам это был высший балл.

На Западе иллюзии рассеялись. Стало ясно, что он — по крайней мере, в том формате, в котором он намеревался существовать, — там не нужен.

Начнём с той среды, от которой Зиновьев ждал хотя бы минимальной корпоративной солидарности — то есть с общества профессиональных совдиссидентов. Эти Зиновьева, в общем и целом, не приняли — причём неприятие шло на уровне генералитета. «Великий Сахаров» сразу после появления «Зияющих Высот» в интервью какой-то французской газете назвал книгу «декадентской» (очень смешно, если вдуматься). Другой фельдмаршал от инакомыслия, Солженицын высказывался в том же духе. Остальные, в общем, тоже крутили рыльцами. Хотя нашлись и любители Зиновьева — в основном из второго эшелона.

Основная причина тому была «очень человеческая» (даже слишком): Зиновьев «вывел» (или, как тогда говорили, «протащил») в своих книгах не только бровеносца Брежнева, но и весь цвет диссидентуры. Было бы наивно рассчитывать, что они ему это простят. Дальнейшая его жизнь на Западе это только подтвердила: злые карикатуры на диссиду в том же «Пара беллум» были срисованы с живой, повизгивающей натуры.

Впрочем, это ещё могло бы как-то сойти с рук — при надлежащем позиционировании. Если бы Зиновьев всерьёз взялся за обустройство своего места в эмигрантской тусовке, умело лавируя и козыряя, то в какой-то момент его всё-таки вписали бы туда — хотя бы на правах «нашего Салтыкова-Щедрина». И какая-нибудь хозяйка эмигрантского салона объясняла бы вновь прибывающим: «Сан Саныч у нас такой мизантроп, про всех плохо пишет, а на самом деле — замечательный человек, анекдотов уйму знает, рисует очень смешно, не хулиган (1) , Шмулику вот на свадьбу серебряную пепельницу подарил». И всё было бы нормальненько.

Но Зиновьев в местечковые коммунальные игры играть не хотел, более того — сознательно нарывался. Например: перед отъездом один умный человек присоветовал ему: если «там» вас кто спросит, не родственник ли вы того самого большевика Зиновьева, отвечайте уклончиво. Зиновьев совет выслушал, намотал на ус. И когда ему этот вопрос действительно задали (что случилось довольно-таки быстро) — ответил, что к тому Зиновьеву, который большевик, отношения не имеет, хотя бы потому, что тот Зиновьев имел другую фамилию, а вот он, Зиновьев — как раз настоящий. Такая тирада оттолкнула «многих серьёзных людей в тусовке», а за Александром Александровичем закрепилась репутация «хулигана».

Это, впрочем, не объясняет гнева того же Солжа или инвектив Сахарова. Небожители зря молний не кидают.

Тут были причины серьёзные, идеологические. Неприятие Зиновьевым советского строя с самого начала опиралось на иные резоны, чем у всех остальных. Эти остальные не без основания видели в профессоре логики не соратника по борьбе, а в лучшем случае попутчика, причём странноватого и заведомо нелояльного. Как показала практика, они оказались в конечном итоге правы.

Что касается западного истеблишмента, то Зиновьев, в общем, не вызвал у него практического интереса.

Тут нужна расшифровка. С точки зрения советского (и тем более нынешнего российского) обывателя, Зиновьев на Западе был превознесён и обласкан. О, шутка ли! — «был избран в академии наук Финляндии, Баварии, Италии, нескольких академий наук России, стал лауреатом литературных премий Европы, премии великого социолога Алексиса де Токвиля. Зиновьеву присвоили звание почетного гражданина Авиньона, Оранжа и Равенны» (цитирую по одному апологетическому жизнеописанию). Вы только вслушайтесь в интонацию: «каких почестей, какой славы удостоился!» — и в середине стыдливо затёртое «несколько академий наук России»: упомянуть вроде надо, но это так, для порядка. И дальше захлёбывающийся ямбический клёкот: «почётный гражданин Оранжа и Равенны». «Шикарно».

Зиновьев, однако, был тёртым калачом и на мякину не клевал. В частности, он умел — когда хотел — ориентироваться в коммунальных ситуациях, пробовать монеты на зуб и отличать самоварное золото от настоящего. Поэтому он быстро понял, что ласкающие слух титулатуры — это, по большей части, специальный товар для туземцев и лохов, бусы и зеркальца, раздаваемые некоторым полезным дикарям, чтобы те гордились и были благодарны за честь от белых сахибов. Критически рассматривая вручаемые безделушки, Зиновьев убеждался: да, его держат за полезного туземца — что лучше, чем ничего. Но он-то видел себя белым человеком.

Важнее было то, что некоторые его научные труды были переведены на «всякие хорошие языки». Из шести его логических монографий перевели пять; в том же апологетическом жизнеописании пометка — «явление исключительное как в те годы, так и в наши дни». В смысле, русских не переводят. Ну да, Зиновьева переводили, в том числе и его научные труды в области polyvalential logic. Но индекс цитирования, увы, не радовал.

Лучше сложились отношения с читающей публикой. Зиновьевские книжки были довольно-таки популярны — разумеется, только так, как могут быть популярны книжки, написанные заведомо поражённым в интеллектуальных правах человеком. То есть они переводились на всякие языки и даже расходились относительно неплохими тиражами (2) — но в сферу актуальной западной интеллектуальной жизни они почему-то не попадали. Зиновьев довольно быстро понял, что это не случайность, а принципиальная позиция: русских на Западе довольно прилежно изучают, но никогда не допускают до диалога. Русский интеллектуал может стать — в лучшем случае — предметом дискуссии, но не её участником. «Слона не пригласят на кафедру слоноводства».

Впрочем, здесь ситуация была ещё хуже. Сам Зиновьев объяснил дело так: поскольку на Западе смотрели на Россию как на жертву, которую надо убить, то всё изучение России велось под специфическим углом зрения — так, как хищник изучает добычу. Поэтому, в частности, никто не интересовался преимуществами (или даже нейтральными особенностями) советской системы или исторической России как таковой: искали дефекты, уязвимые места, болевые точки. Они в конце концов были найдены, слона завалили. Больше ничего не требовалось — а потому специалисты по слоноводству (или хотя бы «нейтральные биологи») были просто не востребованы. (В книге «На пути к сверхобществу» Зиновьев писал: «Во второй половине XX века развилась советология, сыгравшая большую роль в разрушении Советского Союза и советского коммунизма. В ней не было никакого научного понимания коммунистического социального строя. Но оно и не требовалось. Более того, оно даже мешало. Чтобы убивать китов, не требуется биологическая наука о животных, нужна наука обнаружения, убийства и разделывания китов. В науку о строении и образе жизни китов не входит описание гарпуна и способа оперирования им».)

Тем не менее, иногда серьёзные люди всё же иной раз снисходили до экзотического «русского профессора». Зиновьев такие ситуации ценил и долго помнил. В частности, во время одного такого разговорчика — в 1979 году, на публичном выступлении — его спросили, какое место в советской системе является самым уязвимым. Тот дал ответ в стиле русской сказки про кощееву смерть: аппарат КПСС, в нём ЦК, а в нём — Генеральный Секретарь. «Сломайте эту иголочку, и всё рухнет». (Кстати, выступление называлось «Как иголкой убить слона»). «Проведите своего человека на этот пост, — говорил он под смех аудитории, — и он за несколько месяцев развалит партийный аппарат, и начнется цепная реакция распада всей системы власти и управления. И как следствие этого начнется распад всего общества». В дальнейшем, когда Зиновьев вспоминал об этой речи, он утешал себя тем, что данная идея давно уже пришла в голову западникам. В одном из интервью он говорил: «Они сами до этого додумались и без меня. Один из сотрудников «Интеллидженс сервис» говорил как-то мне, что они (то есть силы Запада) скоро посадят на «советский престол» своего человека. Тогда я еще не верил в то, что такое возможно, и о такой «иголке» Запада, как генсек-агент Запада, я говорил как о чисто гипотетическом феномене. Но западные стратеги уже смотрели на такую возможность как на реальную».

Упоминание «Интеллидженс сервис» в таком тоне и контексте заставляет задуматься: а что, если бы Александра Александровича и впрямь позвали бы в серьезный западный «мозговой центр», где белые люди оттачивают орудия своего господства над миром? Пошёл бы он в такое место? Возможно, да; а если нет — всю жизнь считал бы это упущенной возможностью… Но — не позвали.

Зиновьев не сдавался. Он пытался заниматься логикой — это была, в конце концов, его работа. Продолжал «социологические романы». Оттачивал аппарат. В общем, не покладал рук — в отличие от многих и многих, которые, оказавшись на Западе, изрядно опустились.

XIV

Если говорить о том новом, что появилось в зиновьевской картине мира во время его двадцатилетнего изгнания, то можно выделить две основные темы. Одна очевидная и биографически мотивированная: реальный Запад. Вторая менее очевидная и более интересная: историзм.

Начнём со второго — так удобнее.

Для раннего Зиновьева история не существует. Человек со всеми своими свойствами задан, общество задано тоже, коммунизм и капитализм — структурно, но не исторически различные варианты построения общества, никакого «традиционного» общества (докапиталистического) он как бы не видит. Теперь, будучи человеком последовательным, он начинает думать о генезисе описываемых им вещей — «откуда всё взялось». А где генезис социальности, там и история, а, следовательно, — антропология.

Что касается последней, то Зиновьев был вынужден volens nolens заняться пресловутой «проблемой человека». Определился он в этом вопросе в самом что ни на есть традиционном научном ключе, всячески избегая «мистики и поповщины» (да-да, он пользовался именно таким языком: ну не любил он ни того, ни другого). Человек для него — общественное животное, причём пресловутая «разумность» есть следствие (и функция) «общественности». Эта «общественность» человеческого существа — результат биологической эволюции, «миллионов лет развития». «Никакой мистики».

Чем же именно homo sapiens sapiens так эволюционно выделился среди прочего зверья? Одним-единственным: плотность связей и взаимозависимостей в человеческом обществе сильно выше, чем в любой звериной стае. Если договаривать до конца, то человеческое общество начало эволюционировать примерно в ту же сторону, что и некоторые «коллективистские» насекомые вроде пчёл или муравьёв. В биологии это называется «конвергенцией» — когда один вид начинает использовать «технические решения», уже когда-то реализованные совсем другими видами. Например, дельфины похожи на рыб и акул, хотя они млекопитающие и с рыбами не имеют ничего общего. Просто, решая сходные задачи, природа пришла к сходным решениям. Так и здесь: эволюция млекопитающего сделала загиб к инсектам — «вот и вышел человечек».

Для того, чтобы подчеркнуть «насекомую» природу человеческого роя, Зиновьев придумал смачное словцо «человейник» — в значении «элементарное человеческое сообщество, способное к независимому самовоспроизводству». За это его всяко пинали, видя в словце только мизантропический изыск. Зря: Зиновьев пытался «отстраниться» от типовых социологических штампов и сделал это довольно успешно. Подходящим синонимом для «человейника» была бы «орда», «триба», но они не выражали бы этот сверхусложнённый, «насекомий» характер социума, где разделение функций заходит так далеко, как это имеет место у муравьёв или термитов, или ещё дальше.

Человейник, однако, ещё не является «обществом». У него есть предел сложности, ограниченный родовым характером его. Общество, по Зиновьеву — это следующая стадия развития человейника, а именно — человейник, организованный не по родственным признакам. Простейшее общество возникает благодаря общей угрозе. Эта угроза может быть внешней (например, природной: всем приходится бороться с какой-то опасностью) или внутренней.

Постоянно присутствующая внутренняя угроза обитателям человейника, с которой они вынуждены бороться и с которой вынуждены считаться, называется властью.

XV

Зиновьев, рассуждая в своих поздних произведениях о сущности власти, придерживается, по сути, очень традиционного её понимания — как необходимого зла. Однако он настолько близко сводит обе стороны этого определения, и одновременно настолько радикально подчёркивает их радикальную несовместимость, как это мало кому удавалось.

Модель власти, как её понимает Зиновьев, такова. Власть возникает как угроза (например, угроза завоевания — ожидаемого или уже состоявшегося). Однако, эта угроза вынуждает людей сплачиваться ради её отражения. Это состояние сплочённости, основанное не на родственных связях, а на банальном инстинкте самосохранения, оказывается чрезвычайно полезным: благодаря таким благам, как дисциплина, чёткое разделение обязанностей, и так далее, человейник начинает шевелиться куда эффективнее, чем раньше, причём не только в деле отражения угрозы, но и во всех делах вообще. Возникает полезное напряжение, от которого — как осознаёт в какой-то момент социальный организм — и не нужно избавляться. Это заноза, которое не следует вынимать.

Например. Некие завоеватели захватили человейник — какое-нибудь племя, например — и заставили это племя себя кормить. Несчастным завоёванным пришлось добывать больше еды. Это потребовало совершенствования орудий охоты, появление земледелия и т.п. В конце концов, выясняется, что достигнутый прогресс перекрывает и собственные потребности в пище, и аппетиты захватчиков. Племя начинает процветать. Власть, однако, свои аппетиты увеличивает… и так далее.

На то же самое, впрочем, можно взглянуть и с другой стороны — а именно со стороны потребностей людей в единстве. Тогда картинка получается такой. Некоторые частные интересы людей могут быть удовлетворены только в хорошо организованном обществе. Если таких людей много, то можно сказать, что существует общественная потребность в единстве. Какие-то люди — опять же исходя из своих частных интересов — начинают эксплуатировать эту