– Вы согласны с тем, что поиск своего пути - не сугубо русское увлечение, что это нечто гораздо более универсальное?
– Одна из причин, почему мне не нравится идиома «особый путь», состоит в том, что она подразумевает существование каких-то «не особых» путей. Это не так. Ведь если понимать «путь» как историческую судьбу, то эта судьба всегда индивидуальна. В этом суть понятия судьбы: она непременно чья-то, в ней заключена драматургия жизни человека или народа. Зрелость человека или народа тем выше, чем больше он способен эту драматургию осознавать и выстраивать.
По большому счёту, каждый народ формирует представление о собственной индивидуальности. Другое дело, что не каждый народ в этом представлении доходит до более или менее артикулированной картины своей особой роли в истории человечества, как бы она ни понималась. И всё же это скорее правило, чем исключение. Кстати, особую роль тут сыграло христианство. Библейское мышление очень сильно повлияло на жанр, в котором европейские народы артикулировали свою индивидуальность. Оно, с одной стороны, сфокусировано на мировой истории, а с другой – крайне этноцентрично. Поэтому сложно найти какой-либо крупный христианский народ с развитой культурой и письменностью, который не считал бы себя, например, «новым Израилем».
– Когда в России возникла потребность в такого рода отделении от общей массы стран и народов?
– Достаточно рано. По сути, уже первые произведения русской словесности – «Повесть временных лет», «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона, «Слово о полку Игореве» – дают нам примеры очень отчётливого дискурса идентичности. Такое впечатление, что их авторы не просто выражают русское самосознание, но проповедуют, намеренно утверждают его перед лицом современников и будущих поколений. Мне кажется, это как раз пример того, как соприкосновение с библейской культурой этнизирует мышление. Любопытно, что составители летописей, чаще всего монахи, с явным удовольствием рассказывают о победах русских языческих князей над Византией и с горечью – об их поражениях. Для них важно, что князь Владимир не просто так пришёл и крестился, а принял крещение на определённых условиях, как победитель. В этом проявляется попытка обрести своё лицо внутри христианского мира. То же в «Слове о законе и благодати»: оно не только о преимуществах христианства перед иудаизмом и язычеством, но и о том, что у русских христиан есть свое этническое лицо.
– В этом же контексте стоит рассматривать и концепцию «Москва – Третий Рим», возникшую в первой половине XVI века…
– Да, но это уже заявка на то, чтобы сформировать цивилизационный нарратив, то есть нарратив об исключительной роли народа в драме мировой истории. Идея старца Филофея о том, что Москва – Третий Рим, «а четвёртому не бывать», определяет, что весь значимый для нас мир – это мир, где существует истинная вера, то есть мир православный. Ко времени Филофея он сжался до пределов Московского царства, поскольку все остальные православные государства потеряли самостоятельность и жили под властью иноверцев или еретиков. В этой концепции мы можем усмотреть ростки зарождающегося цивилизационного сознания – не просто этнического, а именно цивилизационного. Уже в XVI веке мы видим его признаки.
– Но Пётр I подверг эти ростки определенной селекции, наоборот, расширив мир до европейского и фактически провозгласив Россию частью этого мира…
– Прежде всего я бы не забывал, что Пётр действовал в условиях глубокого морального кризиса русского общества. Я имею в виду церковный раскол и серьёзное падение авторитета церкви, которое последовало за этим расколом. Великороссы в конце XV – XVI веке, живя в своем северо-восточном углу Европы, вдруг увидели, что они остались за старших на земле, что они единственный суверенный православный народ, что у них единственный православный государь. Но в ходе тяжёлой драмы воссоединения Великороссии с Малороссией пришли малороссийские книжники и заявили, что вообще-то вы, великороссы, неправы, а мы правы. И то же самое заявили греки. То есть те самые малороссы, которые находились под властью ляхов, и греки, которые были под османами, сказали, что именно они являются хранителями истинного православия.
Для русского общества, которое кодировало собственную идентичность в религиозных категориях, принятие этой логики было равнозначно моральному банкротству. И тут выяснилось, что самые главные структурообразующие элементы общества – царский и патриарший престол в лице царя Алексея Михайловича и патриарха Никона – оказались активными проводниками именно этой позиции, выступив на стороне реформаторов. Это начало коллапса этнической идеологии – ни больше ни меньше.
– Вскоре появился Пётр. К нему относятся по-разному: кто-то считает, что он фактически сдал Россию Европе, то есть насильно её туда ввергнул, другие – что, наоборот, он чуть ли не первый русский патриот в современном смысле этого слова, который поднял Россию до европейского уровня. А как вы его оцениваете?
– Что касается Петра в целом, то не мне его судить. Разумеется, мне, как человеку консервативных взглядов, не нравится та методология общественного проектирования, которая ассоциируется с фигурой Петра. Я имею в виду развитие не через эволюцию существующих институтов, а через слом чего-то «неправильного» и насаждение чего-то «правильного». С другой стороны, то, что он запустил, стало точкой отсчёта для создания совершенно новой реальности, и историческая Россия – это, конечно, на две трети петербургская Россия.
Кстати, тезис о Петре как первом русском патриоте в современном смысле мне кажется интересным. Патриотизм сегодня подразумевает ряд вещей, которые действительно стали проявляться именно в Петровскую эпоху. Это представление о государственном интересе как сущности, не сводимой к личности государя. Это агональное представление о мировой арене, где державы сталкиваются и соревнуются друг с другом на разных уровнях. Это постепенное вычленение национального сознания из религиозного. Возможно, для русского общества деяния Петра стали способом найти новую мотивационную модель после раскола.
– Век спустя другой Пётр – Чаадаев – в своих «Философических письмах» усомнился в успешности российского проекта. Почему именно в это время появился такой интерес к прошлому и к поиску собственного пути?
– Это был период национального пробуждения – в первую очередь в сфере культурно-исторической. Схожие явления наблюдались по всей Европе. Причин множество, они описаны в литературе. В том числе и Наполеоновские войны, которые стали катализатором национальных чувств. В этом смысле французы, безусловно, «разбудили» и немцев, и русских. Кроме того, большую роль сыграла романтическая волна в философии и искусстве, которая катализировала историческое воображение и поиск корней. С точки зрения идеологии, самосознания и культуры первая треть XIX века – это подлинная «весна народов».
– И на этом фоне возник феномен Чаадаева…
– В этом проявилась русская специфика. В конце XVIII – начале XIX века в нашей стране сформировалась достаточно влиятельная прослойка образованных людей, у которых сложилась европоцентричная картина мира. Место России в такой картине мира оказалось глубоко проблематично – да и было ли оно, с точки зрения этих людей, вообще? Эту картину мира создали европейские историки и философы. Причём не только философы Просвещения, но и консерваторы. Самый показательный пример – Гегель, который выделял четыре всемирно-исторических царства: восточное, которое никого уже не интересовало (к тому времени оно давно отжило свой век), греческое, римское и германское. По этим царствам, согласно Гегелю, и двигался мировой дух. Сначала он был в восточном царстве, потом перешёл в греческое и римское, а затем – в германское, и на этом всё, конец истории.
– И пятому царству не бывать!
– Пятому не бывать, совершенно точно. Но Гегель оказался хорошим идеологом, а Чаадаев – плохим, потому что Гегель выбрал такую картину всемирной истории, в которой его народ, а значит, и он лично находились на пике развития мирового духа. Чаадаев же – такую картину, в которой и он сам, и то общество, к которому он принадлежал, вообще непонятно, какое место занимали и зачем были нужны. Чаадаева это явно мучило: в одном «Философическом письме» он утверждал, что единственное наше предназначение – дать урок для других народов, как не надо делать, а в другом предрекал, что мы ещё скажем свое слово. Это было шатание человека, который не смог сформировать такую картину мира, в которой и он лично, и его народ заняли бы достойное место.
– Тем не менее Чаадаев породил спор западников и славянофилов. Что дал этот спор?
– Такого рода споры возникают в эпоху нациестроительства в любом незападном обществе, которое оказывается перед дилеммой.
Как говорил британский политолог и социолог Бенедикт Андерсон, «быть нацией – это, по сути, самая универсальная легитимная ценность в политической жизни нашего времени». Быть нацией – значит быть коллективным субъектом на исторической и мировой арене. Но нация – это западная социальная технология. Философия субъекта – западная философия. И здесь мы сталкиваемся с таким явлением, как западничество. С другой стороны, идея нации подразумевает независимость и культурную индивидуальность, что для незападных обществ означает независимость и самобытность по отношению к Западу. И поэтому появляется славянофильство.
Если спор западников и славянофилов и имел какой-то смысл, то он состоял в том, чтобы понять и спокойно принять следующее: нация – это западная форма, которую нужно исторически освоить, наполнив её собственным содержанием. Во многом это и происходило в России. К концу XIX – началу XX века русское содержание достаточно органично проросло через западную форму. Этот процесс шёл в культурной сфере, где такое самобытное явление, как русская литература, получило развитие в западных жанровых формах. Можно вспомнить возникновение неорусского стиля в архитектуре, живописи. В общем-то и внешняя политика Российской империи эволюционировала от чисто династической к национальной. Скажем, в конце 1870-х это привело к вступлению в войну с турками – под влиянием национального чувства и агитации славянофилов. Затем – переход от «Союза трёх императоров» к русско-французскому сближению на почве прославянских и антигерманских настроений на Балканах. Получается, кстати, что в Антанте Россия оказалась по зову души как западников, так и славянофилов. Уж не знаю, хорошо ли это, но это одна из иллюстраций того, что между ними больше общего, чем принято считать.
– Другая важная проблема – это стремление к самобытности и власть. Известно высказывание Александра Сергеевича Пушкина, что правительство – «единственный европеец в России». Как власть относилась к поискам самобытности?
– Конечно, неоднозначно. Очень показателен пример императора Александра I, который начинал как космополит с республиканскими симпатиями, потом в условиях Отечественной войны по полной программе поддержал русский патриотизм и «русскую партию», а затем, когда патриотизм сделал своё дело, хоть и не возвратился к республиканству, но ударился в христианский универсализм с мистическим оттенком, где просто не оказалось места национальной идее. Он относился к русской идентичности по принципу «мавр сделал своё дело, мавр может уходить».
Тем не менее династия Романовых на протяжении XIX века, безусловно, русифицировалась и национализировалась с точки зрения своего самоощущения. Здесь значительная роль, на мой взгляд, принадлежит Николаю I, несмотря на то что в нём тоже было очень много европейского универсализма, династического легитимизма и всего прочего, что вроде бы сопротивлялось национальному началу. Если мы посмотрим с высоты птичьего полёта, то увидим, что национальный поворот династии Романовых произошёл всё-таки при нём. Тут мне представляется очень важной фигура министра народного просвещения графа Сергея Уварова, который сознательно, как и многие европейцы, думал о том, что немецкий философ Фихте называл «национальным воспитанием». Естественно, Уваров думал прежде всего о национальном воспитании дворянства.
– Сейчас мы это называем «национализацией элиты»…
– Ну а с кого ещё начинать? В России этот процесс шёл очень активно. К концу XIX века полиэтничный правящий слой империи, в котором всегда была острой конкуренция немцев и русских дворян, в целом русифицировался – идейно, психологически. У нас действительно возник удачный синтез западной формы и русского содержания. И это было вопросом времени, чтобы он стал основой для формирования единого общества, единой нации – через систему образования, через массовую культуру и так далее. Мы запаздывали в этом – я имею в виду охват населения образованием и, как следствие, национализацию средних и нижних слоёв общества – по сравнению с европейскими государствами, но двигались в том же направлении. Революция не позволила национальному ядру кристаллизоваться в нацию современного типа.
– Идею самобытности в XIX веке отрицали либералы-западники, потом революционеры вплоть до сталинского поворота 1930-х годов, а сейчас её высмеивают современные либералы. Что лежит в основе этой вневременной критики? Есть ли в ней здравое зерно?
– Выдающийся американский социолог Эдвард Шилз говорил: «Модернизироваться – значит становиться западными без бремени зависимости от Запада». Проблема в том, что в нашем обиходе ярлык «западничество» используется для обозначения двух совершенно разных явлений. Безусловно, мы перенимаем западные технологии, в том числе социальные, чтобы стать сильнее. Это может быть довольно неприятным процессом, когда мы, скажем так, размениваем самобытность на субъектность. Мы теряем частичку себя в своем стремлении утвердиться, становимся более похожи на Запад, чтобы дать ему отпор. Но первичной установкой такого западника является наращивание субъектности, а самобытность оказывается ценой, которую он готов заплатить. Условно говоря, это западничество Петра Великого. Однако есть и другое, которое можно назвать «западничеством Смердякова», по имени известного персонажа романа Достоевского «Братья Карамазовы». Для смердяковых отказ от самобытности – не цена, а вожделенная цель. Они сфокусированы не на том, чтобы понять и повторить «формулу силы» доминирующей цивилизации, а на поклонении внешним атрибутам её превосходства. Одним из проявлений этого поклонения становится высмеивание туземных особенностей. Эти люди не осознают, что такое высмеивание – ритуал туземного карго-культа. И единственные туземцы здесь – это они.
Конечно, тот факт, что среди образованного слоя российского общества таких туземцев было и остаётся очень много, не делает нам чести. Это плохой симптом. Но есть и хорошая новость. Я вижу её в том, что в условиях нового столкновения России и Запада траектории этих двух видов западничества полностью разошлись. Ведь смердяковы любят ссылаться на Петра I, а многие люди, глядя со стороны, не привыкли чётко различать эти две сущности. Сегодня это различение произошло само собой, всё предельно наглядно. Все западники петровской формации остались в России и с Россией. Все западники смердяковской формации очень чётко обозначили себя: по сути, теперь это не внутренние голоса для русского общества, а внешние.
– Как вы сами оцениваете поиск своего пути? Может ли он стать мощным драйвером для развития страны?
– Есть хорошая книга по корпоративной стратегии «Построенные навечно» Джима Коллинза и Джерри Порраса. Она рассказывает о компаниях с длительной успешной историей, ставших лидерами в своих сферах. Авторы считают, что такие компании объединены сильным чувством своей миссии, высоким уровнем внутренней приверженности и преданности, которые сохраняются при всех трансформациях бизнеса на протяжении десятилетий. Говоря о кредо этих компаний, они отмечают, что правильная реакция на глобальные изменения состоит не в том, чтобы спросить себя, как мы должны измениться, а в том, чтобы спросить себя, к чему мы стремимся и для чего существуем. Очевидно, что великих народов это касается в ещё большей степени, чем великих компаний.
Я не назвал бы это поиском особого пути. Скорее – тактом своего жизненного пути. В некоторые периоды жизни поймать этот такт бывает непросто. Я бы сравнил русский народ на нынешнем этапе его истории с человеком среднего возраста, который уже многое сделал, многого добился, множество ошибок совершил, пережил кризис своих жизненных проектов и оказался в несколько разобранном состоянии. Чтобы двигаться дальше, чтобы быть успешным, наш народ должен снова поймать драйв своей жизни. У него для этого всё есть с точки зрения потенциала. Мешают внутренняя депрессивность, ощущение искорёженной, несправедливой судьбы, неумение работать над ошибками. Чтобы собрать себя в таком состоянии, необходимо сознательное, рефлексивное отношение к своему прошлому. Это не поиск себя, это скорее сборка, реконструкция себя из материала собственного исторического опыта. Эта историческая работа является основой для экономического, политического успеха и какого угодно ещё.
– Вы сказали «русский народ»: как это трансформировать для многонациональной страны?
– Если русские смогут стоять на ногах и найти в себе мужество быть самими собой, то и Россия сможет дальше существовать и развиваться как союз, сообщество народов, которое сложилось вокруг русского ядра. Русским нужно выполнить домашнюю работу по оздоровлению своего национального самосознания. Ссылка на другие народы не должна служить основанием, чтобы уклоняться от этой работы или накладывать на неё запрет.
– В новой редакции Концепции внешней политики РФ наша страна названа «государством-цивилизацией». Появление этого термина отражает то, о чём вы говорите?
– Этот термин мне близок. И я склонен придавать ему не метафорический, а по возможности точный смысл. В середине 2000-х мы с коллегами по Институту национальной стратегии выступили с концепцией конституционных изменений, частью которой была попытка посмотреть на идею государства-цивилизации как на конституционную модель. Почему именно конституционную? Потому что речь идёт о логической конструкции суверенитета. Модель государства-нации, которая сложилась к концу ХХ века, подразумевает внешнее признание и соответствие установленным извне цивилизационным стандартам. Постсоветская Россия жила в этой логике: она черпала свою легитимность в признании мирового сообщества и в международной идеологии демократии и прав человека.
Дело даже не в том, нравится нам эта идеология или нет, а в том, что с ней объективно есть две проблемы. Во-первых, она мутирует. Это очевидно уже не те демократия и права человека, что были в эпоху Просвещения. Они выстраиваются вокруг другого понимания народа и человека. И во-вторых, в этот пакет ценностей всегда были зашиты определённые «авторские права» на их трактовку. Действует своеобразный надзор со стороны «правообладателей», который не позволяет кому угодно самостоятельно трактовать, что есть свобода, демократия и соблюдение прав. Государство, которое принимает этот надзор как данность, не имеет ключей от собственного суверенитета, а значит, несуверенно. Чтобы вернуть себе эти ключи, оно должно само развивать и поддерживать свою систему цивилизационных категорий, систему представлений об основаниях власти и общественного порядка. То есть для меня понятие «государство-цивилизация» – это заявка на собственный цивилизационный стандарт.
– Здесь ключевое слово – «заявка»?
– Именно. Потому что заявить - ещё не значит создать такой стандарт. Я бы сравнил это с ситуацией импортозамещения в программном обеспечении. Нам не нравится, когда в каких-то критичных областях софт у нас западный, когда на каждом этапе мы зависим от создателя софта, от его возможных «закладок», от необходимости получать одобрение правообладателя на все обновления системы и так далее. В принципе пользователь софта – совершенно бесправное существо, он не собственник, а именно пользователь. Примерно таково и положение обычного, конвенционального государства-нации в современном миропорядке. И одно дело – осознать ущербность этого положения, другое – преодолеть его.
Создать собственный цивилизационный стандарт – это значит отрефлексировать и систематизировать основы своей духовной и политической культуры и выстроить на них свой связный, герметичный дискурс легитимности. Вот в чём смысл этой заявки. Это потребует огромной работы. И, я бы сказал, большой самонадеянности. Можно вспомнить в этой связи прекрасную фразу Наполеона, которую, в свою очередь, цитирует Гегель в «Философии права»: «Французская Республика так же не нуждается в признании, как не нуждается в нём солнце». Это было сказано как раз в тот момент, когда Франция выпала из системы взаимного признания королевских дворов и совсем не испугалась своего одиночества.
Беседовал Владимир Рудаков. Опубликовано в журнале "Историк".