Представления о нации изначально обладали смысловой неопределённостью, не позволяющей выработать некое универсальное определение об этом социально-политическом и культурном явлении. Появившись в возвышенных политических декларациях XVIII века, сам термин «нация» до сих пор сохраняет метафорическую структуру.[1] И поскольку такая структура является устойчивой, споры вокруг сущности нации будут вестись до тех пор, пока сам термин будет сохранять свою актуальность. [2]
«Нация» сегодня – это символ, смысл которого раскрывается в зависимости от контекста и концептуальной позиции того, кто этим термином пользуется. И любая попытка утвердить некое единое понимание сути нации является закамуфлированным субъективизмом: очередной попыткой утвердить единичное, частное мнение в качестве всеобщего.
При том, что идея нации является результатом игры коллективного воображения, в отдельных случаях она имеет частное эмпирическое наполнение. Это касается ряда европейских народов, для которых данная идея стала естественной формой осознания их собственного исторического опыта. Ещё совсем недавно эти народы обладали единством происхождения, единым языком, территорией, экономикой, государством и, благодаря последнему, единым законодательством.
При том, что в исторических реалиях XIX века нация являлась, по сути, иным обозначением народа, что предполагало некое естественное и не вполне рациональное происхождение этого феномена: историческая жизнь во многом случайна и иррациональна, сама идея нации вполне рациональна. Ведущую роль в формировании наций сыграли западноевропейские централизованные государства. Нации стали одними из самых успешных проектов этих государств.
Благодаря своей связи с государственной деятельностью нация, несмотря на всю свою внешнюю историчность, является изначально не историческим, а политическим и идеологическим явлением. Благодаря этой идее государства и общества отстаивали, в первую очередь, собственную политическую и экономическую независимость, а во вторую – культурную и повседневную идентичность.
Тем не менее, даже в Западной Европе процесс национального строительства шёл с разной степенью успешности и обладал разной исторической скоростью. В том же XIX столетии в Европе проявился феномен догоняющего или опаздывающего нациогенеза: Италия, Испания, Германия стали «нациями» позже, чем Англия, Франция, Швейцария.
Причины такого опаздывания опять-таки были связаны с текущим состоянием государственности в этих странах. Слабое политическое единство или его отсутствие являлись препятствиями для нациогенеза. И в момент, когда, например, Италия обрела политическое единство, на итальянском языке (тосканском диалекте) говорило, в лучшем случае, 10% итальянского населения. Итальянскому государству ещё предстояло сплавить воедино разнородные социальные и территориальные общности, существовавшие на Апеннинах, и делать это предстояло в ускоренном темпе.
Главная причина таких ускорений была связана с экономическими и политическими процессами. Чтобы не проиграть в конкурентных войнах в сферах политики и экономики государство неизбежно должно опираться на общество. Государство должно получать поддержку со стороны наиболее активных и влиятельных социальных групп. Именно среди таких групп идея нации распространялась наиболее активно и там же она получила основную поддержку. Идея нации стала символом единства государства и высших и средних слоёв общества. [3]Соответственно, государственная национальная политика стала политикой защиты интересов этих социальных групп. Эти политические метаморфозы не являлись чем-то экстраординарным и экстравагантным. Те же Италия и Германия, идя по пути нациогенеза, по сути, подражали Англии и Франции. Необычность нациогенеза в этих странах связана не с непосредственным содержанием процесса, а с высокой скоростью его осуществления.
Тем не менее, результаты «догоняющего нациогенеза» показали, что этот процесс не может быть безусловно успешным. У него есть серьёзные издержки и неудачи. В Италии и Испании сохраняет свою актуальность сепаратизм, ставящий единство этих стран под большой знак вопроса. Однородное социально-политическое пространство здесь существует лишь де-юре. Фактически никакой социальной тотальности и однородности в этих странах не существует. Каталония продолжает осознавать себя, в первую очередь, Каталонией, а не Испанией, а итальянская Лига Севера регулярно поднимает вопрос о разделе Италии, пользуясь вполне стандартным лозунгом «хватит кормить Юг!».
Положение Германии до поры до времени выглядело более благополучным. Но появление германского нацизма показывает, что и в этой стране уровень национального единства оставлял (и оставляет до сих пор) желать лучшего. Безусловно, во многом, появление нацизма было связано с внешнеполитическими причинами и обстоятельствами. Но нацизм имел и внутриполитические задачи. Он стал силой, претендующей на мобилизацию немецкого общества. А мобилизация предполагает внутреннее единство.[4]
История догоняющего нациогенеза XIX века показала, что важнейшими условиям осуществления этого проекта являются время и последовательность государственной политики, придерживающейся в сфере национального строительства авторитарных методов. Фактор изначального этнического разнообразия, наоборот, не должен вводить в заблуждение. Культурные, этнические и языковые различия между Севером и Югом в позднесредневековой Франции были едва ли меньшими, чем различия между современными Каталонией и Андалузией.
***
ХХ век, если понимать под ним время между окончанием Первой Мировой войны и распадом Советского Союза, продемонстрировал несколько сценариев национального строительства. При этом сама идея нации утрачивает исключительно западноевропейские коннотации и становится общемировой идеей. Можно выделить, по крайней мере, три сценария нациогенеза в это время.
Первый из них связан с историей двух лидеров социалистического лагеря – СССР и Китая. В каждой из этих стран декларации о создании новой нации («новой исторической общности») звучали часто, и отдельные действия в этом направлении предпринимались. Тем не менее, и советский (русский), и китайский (хань) нациогенез можно считать фиктивными процессами.
Фиктивность этого типа нациогенеза связана с тем, что он разрывает символическое тождество между конкретным этносом и нацией. Тезис «один народ – одна нация» в данном случае не работает. И советская, и китайская идеология устанавливают новое тождество – между нацией и цивилизацией. В обоих случаях нация оказывается цивилизационной характеристикой.
Применительно к Советскому Союзу это тождество предполагает, в том числе, что русские – это не только народ, существующий отдельно от всех остальных, но и социальная и культурная основа целой цивилизацией, масштабы которой вполне соразмерны с масштабами Запада.[5] И такую цивилизацию с полным правом можно назвать Русской цивилизацией. Она является таковой вследствие своего происхождения, и вследствие того, что именно русский народ, русский язык, русская культура являются главными условиями её существования.[6]
Внутри Русского мира вплоть до настоящего времени продолжают существовать территории, занятые каким-то исключительно одним народом, но подобное положение дел является не достижением этих регионов, а показателем их отсталости. Интенсивное развитие Русской цивилизации связано не с горными аулами и стойбищами в тундре, а с городским пространством, чьи социальные контуры сформированы русским народом, русским языком и русской культурой.[7] И элементарное историческое наблюдение показывает, что чем значительнее численность русских в таких городских пространствах, тем развитие таких пространств идёт более интенсивно.
В рамках русской (советской) цивилизационной модели термин «нация» утрачивает актуальное значение. И не случайно советская идеология пользовалась им, как правило, в «схоластических целях», рассказывая школьникам о правоте Ленина в спорах по национальному вопросу с австрийскими социал-демократами.
Схожей с Русской цивилизационной моделью являлась модель американская. Главный оппонент Советского Союза термином нация пользовался (и продолжает пользоваться) весьма охотно, но и в США значение этого термина отличается от западноевропейского.[8]
Американская нация ХХ века – это сообщество, живущее на определённой территории, говорящее на английском языке и живущее в культурном ландшафте, сформированном первыми, английскими поселенцами, на что неоднократно обращали внимание американские консерваторы.[9] При этом американский идеологический main stream не стремился акцентировать внимание на англосаксонском происхождении американского мира, представляя Штаты как некий «плавильный котёл», в котором переплавляются различные иммигрантские потоки, утрачивая, при этом, былую этническую идентичность: в США есть американцы, а не бывшие немцы, евреи или итальянцы. Само существование хорошо структурированной итальянской диаспоры в стране рассматривалось этой идеологией как некое иррациональное исключение из правил – социальная аномалия, не превращающаяся в серию.[10]
Но между русским и американским подходами к нациогенезу существуют и очевидные различия. И они касаются не только конкретики (православный коллективизм против протестантского индивидуализма, например), но и структурных, базовых принципов.
Если отталкиваться от определения нации как «пакета политических прав» (С.М. Сергеев), то оно будет вполне применимо именно к американскому опыту нациогенеза. Американская нация, какими бы реальными историческими событиями она бы не создавалась, на формальном уровне создана институтами права. Это изначально – не государственное, а юридическое понятие, пусть государство де-факто и является главным гарантом права.
Если в СССР и в Китае «пакет политических прав» был пустым пакетом: логика социализма ХХ века отдавала приоритет развитию социальных прав и возможностей, то в США – в полном соответствии с нормами классического либерализма – базовыми считались именно политические права. Все общественные процессы, происходившие в стране, опознавались сквозь призму политического и правового.[11] Соответственно, тот, кто обладает полнотой политических прав, и является органичной частью американской нации.
«Пакет политических прав» по-своему влиял и на социальные проблемы афроамериканского населения. По факту негры в Америке были, и их становилось всё больше, но до 60-х годов прошлого века они не обладали никакими политическими правами и, соответственно, не являлись частью американской нации. Их онтологическое положение в американском социокультурном пространстве оказывалось иррациональным. Они в этом пространстве присутствовали и отсутствовали одновременно.[12]
Формально сочетание политической сущности нации в США и её историческое англосаксонское происхождение имело характер «мирного сосуществования», следствием некоего естественного хода вещей. Политическая и юридическая систем США никак своё англосаксонское происхождение не подчёркивала и не защищала. При том, что в реальности США были созданы конкретным народом, на уровне формальных норм этот факт никакого значения не играл. У постороннего наблюдателя могло возникнуть ощущение, что американская социокультурная общность возникла на пустом месте, на «голой земле».
Пока англосаксонский этнический элемент сохранял очевидное большинство в американском социальном ландшафте, существовавшая ситуация казалась устойчивой. Но когда баланс этнических элементов изменился, достаточно быстро выяснилось, что тот же либерализм и его производные не могут интерпретироваться как беспочвенные, внеисторические универсалии. Само представление о нации как политическом субъекте является частью исторической традиции. И разрушение глубинных, онтологических связей с этой традицией влечёт стремительные мутации всего социального организма. Игнорирование этнического компонента в нациогенезе рано или поздно обернётся негативными последствиями для него.[13]
В самой Европе в ХХ веке наблюдается модель нациогенеза, истоки которой связаны с опаздывающими нациогенезом и модернизацией. Но в новых условиях эта модель меняет внутренние акценты и радикализируется.
Существуя в условиях ещё большего дефицита времени, чем их предшественники, сторонники этой модели делают основную ставку на дальнейшее усиление роли государства в национальном строительстве. Т.к. дефицит времени распространяется не только на нациогенез, но и на решение проблем, связанных с технической модернизацией, государство вынуждено усиливать собственную роль «по всем фронтам». Следствием этого становится возникновение фашизма как политического строя.[14]
Если взглянуть на политическую карту Европы межвоенного времени обнаружится ряд совпадений и закономерностей. Во всех странах, перед которыми стояли задачи вторичной модернизации, возникали политические диктатуры. И, одновременно с этим, они оказываются странами, в которых на момент утверждения диктатур не было завершено национальное строительство.
При этом в идеологиях таких стран присутствуют разные акценты. Итальянский фашизм делает ставку на культ государства и трансформацию коллективной исторической памяти. Итальянская история обретает прочную связь с Римской империей, а новое, фашистское государство становится продолжателем имперской идеи, непосредственным наследником традиций Империи. Идея нации оказывается подчинённой идее государства.
Но значительная часть молодых европейских стран пошла по другому пути. Эти страны сделали акцент на идее нации. В их идеологии идея нации оказалась более важной, чем идея государства. К числу таких стран в первую очередь относятся Польша и страны Прибалтики. В прибалтийских государствах на протяжении всего срока их жизни существовала авторитарная диктатура фашистского типа. Польша, пройдя этап диктатуры, перешла к режиму парламентской демократии. Но польская идеология – не зависимо от конкретной политической ситуации – сохраняла свой авторитарный характер. Суть этой идеологии с полным правом может быть определена как «нацизм».
Различия между немецким и польским нацизмами – не качественные, а количественные. Немецкие нацисты смогли осуществить ряд действий, о которых нацисты польские могли только мечтать. И мечтали. До сих пор в Польше звучат голоса, утверждающие, что польско-германский конфликт 1939 года был трагической ошибкой польской политической элиты, и что действительные, глубинные геополитические интересы Польши были связаны с движением на Восток, в рамках которого в состав польского государства должны были войти территории современной Белоруссии, Украины и ряд русских земель.
Нацизм как тип идеологии не привязан исключительно к германской почве. Он может и утверждается на самых разных национальных почвах. Главная идеологическая установка нацизма связана с идеей создания однородного национального пространства в соответствии с принципом «одна земля – один народ». Вследствие этого, представители других этнических групп, живущих на данной территории, должны быть либо депортированы, либо денационализированы, либо уничтожены. Такая установка предполагает активное политическое насилие. Соответственно, нацистское государство оказывается обречённым на авторитаризм.
На территории Польши 1930-х годов существовали «восточные кресы» – территории, на которых большинство населения составляли белорусы и украинцы. Так же на территории страны проживало большое количество литовцев и евреев. Все они стали объектами политики нацификации. Белорусское и украинское население лишалось возможности получать образование на родных языках, на протяжении всех межвоенных лет в стране проходили мощные репрессии против православия, и размах этих репрессий, по мнению очевидцев, превзошёл аналогичные репрессии в СССР, белорусы, украинцы, литовцы и русские насильственно ополячивались, превращались в новых поляков. В ином случае какие-либо социальные лифты оказывались для них закрыты.
Одновременно с этим польская идеология активно формировала новую версию понимания европейской и мировой истории, в рамках которой Польша превращалась в один из главных центров европейской политики и культуры в эпоху Средневековья и в раннее Новое Время.
Возникновение нацизма как государственной идеологии не может быть объяснено исключительно задачами ускоренной (опаздывающей) модернизации и необходимостью мобилизации общества как важнейшего условия проведения такой модернизации. Нацизм слишком аффектирован для того, чтобы быть связанным исключительнос объективными потребностями общества. Наличие аффекта всегда указывает на существование глубинной исторической травмы, с памятью о которой общество не может справиться. И такая травма оказывает деструктивное влияние на важнейшие аспекты общественной жизни. И чем сильнее эта травма будет проявляться, тем более аффектированной окажется идеология, стремящаяся компенсировать травматический эффект посредством создания «национальной иллюзии» – образа величия страны. И такое фэнтези оказывается, одновременно, историческим, т.к. подчиняет себе память о прошлом, и футуристическим, поскольку разрабатывает утопические идеи, связанные с будущим.
Для Польши такой травмой стало разрушение собственной государственности, случившееся исключительно по вине польской политической элиты. Но признание этого факта является крайне болезненным для польской ментальности. Локальным разрешением этого психологического конфликта становится поиск внешней причины, погубившей польское государство. Такой причиной объявляется Россия. Как следствие, русофобия превращается в важнейший структурный элемент польской картины мира. Благодаря русофобии польское общество имеет возможность объяснить все собственные исторические неудачи и примириться с ними, и, тем самым, частично избавиться от собственного комплекса неполноценности.[15]
Но т.к. русофобия оказывается всего лишь симулякром, она не способствует действительному разрешению глубинных конфликтов. Всё, на что способен симулякр, связано с воспроизведением старого конфликта в новых социально-исторических условиях. Поэтому польская русофобия – это то, от чего Польша, скорее всего, не сможет избавиться никогда.[16]
Польский нацизм вполне мог бы стать образцовым для многих стран третьего мира, но благодаря внешним обстоятельствам он оказался заретушированным. В СССР не любили вспоминать о некоторых странных душевных склонностях младшей сестры, а сейчас о них не любят вспоминать в Европе. В присутствии сумасшедшего не стоит часто говорить о проблемах психиатрии.
Послевоенная мировая история стала историей деколонизации. Рост и успехи антиколониальных сил – одно из главных исторических событий в интервале 1945 – 1991 годов.
Появление новых государств вызвало к жизни мощную волну нациогенеза. Национализм наряду с социализмом стал естественной идеологией стран третьего мира.
Одной из важных особенностей африканского национализма можно считать то обстоятельство, что ему предстояло иметь дело с обществами, сосуществование которых было обусловлено внешними причинами – нюансами колониальной политики европейских стран. При этом уровень развития подавляющего большинства таких обществ был, безусловно, архаическим, доиндустриальным. Идея нации в этих условиях подобна космическому кораблю, который предоставляется первобытному охотнику для того, чтобы он смог улететь в космос.
Большинству стран постколониального мира предстояло в кратчайшие сроки создать принципиально новый технологический уклад, знаменующий собой глобальный разрыв в их естественном, историческом развитии и новую социально-политическую элиту, с этим укладом органически связанным. Именно в этой, стремительно рождающейся среде национализм и должен был найти свою социальную опору. Незначительное социальное меньшинство должно было воплотить в себе идею нации и, вследствие этого, обрести право говорить от имени всей страны.
Объективная ситуация, в которой оказался постколониальный мир, делала неизбежным возникновение качественного раскола внутри общества, а идея нации превращалась в инструмент идеологического оформления и легитимации этого процесса.
В том случае, когда африканские государства не делают ставки на нацизм, объявляя одну из народностей страны единственным выразителем «народного духа» с последующими тоталитарными акциями в отношении всех остальных этносов, идея нации оказывается, по сути, деструктивной идеей.
Причина такого положения не в идее как таковой, а в обстоятельствах её применения. Любая политическая технология, оказавшись в неестественной для себя среде, начинает действовать деструктивно. Национализм – дитя новоевропейской индустриализации, и только на этой почве он был вполне естественен и эффективен. Как только он выпадает либо из эпохи, его породившей, либо оказывается за пределами своей материнской цивилизации, эффект от его действий становится, как минимум, двойственным.
Если теории политического национализма могли критиковать советский социализм за отсутствие политических прав у общества, а социализм, в свою очередь, критиковал Запад за негарантированность социальных прав, то африканский национализм на своём примере обнуляет позиции спорящих сторон: он не предоставляет обществу, от имени которого выступает, ни того, ни другого. С этой точки зрения он является чистой фикцией, не имеющей какого-либо эмпирического наполнения. Он пытается создать нацию из ничего. Даже язык, на котором он говорит, не является родным для его почвы. Это – язык колонизаторов, от культурного наследия которых сам африканский национализм часто старается избавиться.
Реальным результатом деятельности такого национализма оказывается вестернизация и более глубокое встраивание новых стран в периферийный сектор капиталистической мировой экономики (КМЭ). Колониализм сменяется неоколониализмом.
В структурных рамках КМЭ местная элита становится неизбежной жертвой системной логики. Участвуя, независимо от собственных желаний, в неравноценном экономическом обмене между центром системы и её периферией, местная элита становится проводником политической и экономической политики центра системы, и при этом вестернизируется сама. А местный национализм обеспечивает идеологическое прикрытие таких действий.
Идея нации в постколониальном мире обретает, парадоксальным образом, значение, противоположное тому, которое она была призвана иметь изначально. Из конструктивной силы она превращается в деструктивную.
Существовала ли альтернатива для африканских стран в ХХ веке? – Да, такая альтернатива была, и она была связана с советским социализмом. Логика такой альтернативы была достаточно простой: присоединившись к ресурсам Советского Союза активно ими пользоваться, направляя их на интенсивное развитие собственной экономической и социальной инфраструктуры. И многие африканские страны по этому пути пошли, переформатировав собственную идеологию в форму «национального социализма». Но в 1991 году Советского Союза не стало, и вместе с ним исчезли какие-либо цивилизационные альтернативы.
Сегодня Чёрная Африка обречена на то, чтобы быть периферией капиталистической мировой системы. Самостоятельно изменить свою судьбу этот континент не может. И не сможет этого сделать в обозримом будущем. Западные левые могут сколь угодно кричать о том, что ежегодно в Африке умирают сотни тысяч людей от тех или иных экономических, экологических и политических проблем. Единственное, что можно сказать по этому поводу, что в будущем ситуация не изменится.
Единственный возможность «африканского реванша» связана с ростом эмиграции африканского населения на Запад. В процессе такой эмиграции Европа перестаёт быть Европой, превращаясь в некий космополитичный, мировой мегаполис. Но и этот процесс производен от общей логики функционирования системы. КМЭ в очередной раз демонстрирует внешнюю парадоксальность: конституируя экономическое пространство в качестве иерархического, она разрушает цивилизационные основы центра этой системы. И в этих условиях национализм, бывший некогда оплотом западного национального капитализма, становится ненужным самому Западу.
***
Распад Советского Союза, сопровождавшийся националистической эйфорией в большинстве бывших советских республик, оживил процессы нациогенеза, пусть и в пределах постсоветского пространства. Новая геополитическая ситуация, возникшая на этом пространстве, поставила вопрос о способах создания новых государств и тех политических и идеологических технологиях, при помощи которых эта цель может быть достигнута.
Часть стран использовала уже проверенные временем средства, но появился и ряд «новационных решений».
Национализм большинства советских республик пошёл по пути нацизма. При этом «классический» (германо-польский) нацизм оказался востребован лишь в одной постсоветской республике – в Грузии.
Грузинский выбор не выглядит неожиданным и экстраординарным. Ещё в советское время грузинская политическая элита смогла обеспечить для себя особые привилегии в рамках существовавшей политической системы. Идеологическим обоснованием этих действий стал местный национализм, наличие которого не сильно старались скрывать и до 1991 года, а после распада СССР он прямо заявил о себе как об официальной государственной идеологии. Грузия начала создание мононационального государства. Следствием таких действий стали военные конфликты с Абхазией и Южной Осетией и фактическое уменьшение территории страны.
Тем не менее, в пределах нынешней своей территории Грузия активно и последовательно создаёт националистическое государство с соответствующей идеологией. Грузинские идеологические модели могут иметь разные политические оттенки, могут апеллировать к либеральным ценностям, либо к идее социального государства, но, в любом случае, они остаются, в основе своей, националистическими.
Но в ряде других случаев местный нацизм оказывается существенно ограничен очень неприятным для местных национализмов обстоятельством – присутствием на этих территориях русского населения. И не просто присутствием (такое есть и в Грузии), а глубинной интеграцией русского населения в инфраструктуру постсоветских обществ, из которой его нельзя изъять «безболезненным» образом.
Отсюда двойственность политики местных правящих режимов, подчиняющихся ситуации «хочется, но колется». Жёсткая дискриминация или даже изгнание русских за пределы страны вступает в противоречие с требованиями реальности. Но именно таких действий требует логика проведения последовательной нацистской политики. Неким компромиссным разрешением этой ситуации становится передача всякого рода экстремистских националистических инициатив местным маргинальным группам. Но такая ситуация не будет длиться долго. Рано или поздно местным национальным элитам придётся определиться. И то, что выбор в пользу жёсткого национализма ударит по тем, кто его сделал, в расчёт приниматься не будет. Это не тот случай, когда политика подчиняется нормам рациональности. Пусть и в отдалённой перспективе, но конфликт между местным населением и русскими общинами в Средней Азии, исходя из сегодняшнего положения дел, представляется неизбежным. И, как следствие, неизбежным выглядит и наступление социально-экономического кризиса в этом регионе.
Внешняя иррациональность современной нацистской логики в странах периферии и полупериферии имеет социально-экономическое объяснение. Все эти страны в современных условиях не могут иметь никакой независимости кроме фиктивной. Ирония ситуации в том, что самые дальновидные из местных националистов это прекрасно понимают. Вопрос лишь в том, кто будет их реальным хозяином – ЕЭС, США, Китай или Россия. Антирусская позиция неизбежно вталкивает эти страны в сферу контроля Запада (Грузия) или Китая (Средняя Азия). Соответственно, роль местных элит с их провинциальной националистической идеологией сводится к функции посредников между иностранным капиталом и ресурсами собственной страны. Это – роль компрадоров, но теперь её играет не столько местная буржуазия, сколько государственный аппарат. Впрочем, грань между капиталом и бюрократией в современных условиях становится всё более призрачной.
В странах постсоветского пространства развиваются процессы, которые по своей сути сходны тем, что обнаруживаются в Африке. Идеи нации, национального единства, национальной однородности не формируют новый, более развитый тип общества, а разрушают основы уже существующей общественной жизни, способствуют инволюции этой жизни к предельно простым формам.
В этой ситуации действия России должны быть быстрыми, последовательными и жёсткими. Одним из самых очевидных шагов российского государства должно стать создание сети Бюро репатриации. Эта сеть, в идеале, не должна ограничиваться каким-либо конкретным регионом, но особое внимание она должна уделять работе на постсоветском пространстве. Сегодня русские являются разделённым народом и первоочередная задача русского государства – вернуть русских людей на свою историческую Родину. В этих действиях Россия меньше всего должна обращать внимание на интересы сопредельных стран. И, наоборот, защита интересов российских граждан должна быть первоочередной задачей государства. Ради достижения этой цели могут быть использованы любые средства.
Точно так же Россия должна проводить жёсткую борьбу со всеми проявлениями русофобии и теми, кто является проводниками подобных настроений. Призывы к убийству российских граждан должны быть приравнены к преступлениям немецких нацистов в годы Великой Отечественной войны и не иметь сроков давности. В случаях, когда местные власти провоцируют русофобские настроения в своих странах, они должны автоматически утрачивать легитимность в глазах российских властей с соответствующими последствиями.
Образцом российской действий в борьбе с русофобией, а также с преступными действиями, направленными против других народов России, может стать политика Израиля, уничтожающего лиц, совершивших серьёзные преступления против еврейского народа, везде, где бы они ни находились.
Специфическим проявлением нацизма сегодня является официальная идеология прибалтийских государств. Вследствие очевидных исторических обстоятельств прибалтийский национализм родственен немецкому, в его нацистской модификации времён Третьего Рейха, но эмоциональная составляющая этой идеологии роднит его с польской версией нацизма.
Подобно польскому прибалтийский национализм истеричен. Но если польская аффектированность связана с психологическими травмами, имеющими давнее историческое происхождение, то история прибалтийской государственности начинается с ХХ века, и прибалтийская истерика – это реакция на современное положение этих стран.
При том, что СССР стремился превратить Прибалтику в современное по меркам того времени промышленное общество, после обретения этими странами независимости реальное положение дел в этих странах в значительной степени вернулось к ситуации 1930-х годов. Особенно это характерно для Латвии и Эстонии, чья ментальность в большей степени соответствует ментальности аграрного общества, нежели реалиям постиндустриального общества. Эти страны оказались не жизнеспособны. Они не смогли сохранить собственную инфраструктуру, следствием чего становится глобальный демографический кризис. Они, по сути, превращаются в европейскую пустошь, не способную в современных реалиях к какому-либо устойчивому развитию. Именно на таком фоне и развивается местная националистическая истерика. Это – жест отчаяния, весь пафос которого призван скрыть ужасающие перспективы будущего, а так же содержательную нищету прошлого. При этом и в данном случае местный национализм не вполне искренен. Он так же, как и национализм в странах третьего мира, выполняет задачу прикрытия: местная элита в действительности обслуживает чужие интересы и получает соответствующие бонусы, связывая своё будущее отнюдь не с Прибалтикой.
При том, что в большинстве случаев постсоветский региональный национализм имеет аналоги в прошлом, современная политическая жизнь демонстрирует модели, которые, во многом, являются оригинальными. В более яркой версии проявление такого национализма можно увидеть на Украине, а в более мягкой – в Белоруссии.
Если бы такой национализм возник именно в 90-е годы прошлого века, его можно было бы назвать постмодернистским. Но после распада СССР он лишь вышел на поверхность, а формировался он ещё в советские годы. Вследствие собственной противоречивости он может быть охарактеризован как шизоидный. Данная характеристика вполне оправдана: в ситуации жёсткого конфликта с реальностью сознание часто «убегает в болезнь». В случае с Украиной и Белоруссией конфликт с реальностью присутствовал изначально. [17]
Шизоидность украинского нациогенеза является производной от шизоидности советской национальной политики, начало которой было положено ещё Гражданской войной. Специфической особенностью этой политики стала двойственность её базовых устремлений. С одной стороны, как уже было отмечено выше, советская идеология относительно быстро начала избавляться от экзальтации революционного времени и национальные ценности начали преобладать над классовыми. Великая Отечественная война окончательно расставила всё по своим местам и послевоенная сталинская эпоха – это модификация национального консерватизма, в рамках которого современность в значительной степени возвращалась к традициям прошлого. При этом советский послевоенный консерватизм очень чётко опознавал традиционные ценности как русские, и именно русское культурное наследие воспринималось им как тот цивилизационный базис, на основе которого предстояло развиваться советской цивилизации.
Но, вместе с этими процессами в советской нацполитике присутствовал вектор, направленный на производство новых народов («наций»). И такие нации создавались советским государством, по сути, с чистого листа: им придумывалась воображаемая история, за ними закреплялась территория, а один из частных диалектов русского языка внезапно обретал статус общенационального – становился языком нового народа.
В одни и те же исторические моменты советское государство реализовывало противоположные друг другупроекты. Политика этого государства была – одновременно – ориентированной на консолидацию и разделение. Фактическое признание за русскими системообразующей роли в деле построения Русской цивилизации сочеталось с дроблением этой цивилизации на отдельные сегменты.
Безусловно, в сталинское и даже хрущёвское время казалось, что деление страны по национальному принципу являлось исключительно формальным, выставочным. Но местные бюрократические кадры воспринимали ситуацию не так, как её видели в центре. Поздний СССР напоминает арену перетягивания каната, на которой местные национальные элиты борются друг с другом и с центром за право получать экономические, политические и личностные дивиденды. Реальная экономическая политика страны в брежневское время подчинялась не столько задачам общего развития общества, сколько зависела от исхода конкретных политических битв и от того, какая именно региональная группа сможет навязать свою волю всем остальным.
И тот же национализм, который почти в явном виде присутствовал в Грузии, в более умеренных формах существовал в других республиках. При этом уровень развития национализма и сила местной элиты органично соответствовали друг другу. В последние годы жизни Л.И. Брежнева самым сильным региональным кланом стал клан украинский. И, соответственно, именно украинский национализм был главной деструктивной силой в стране наряду с западным либерализмом, укоренённым в среде отечественной интеллигенции того времени независимо от конкретного места её пребывания.
Что можно сказать, например, о человеке, считающим себя французом, но, при этом не знающим французского языка и, возможно, не желающем его знать, говорящем на немецком и при этом считающим Германию главным источником собственных, «французских» бед? Что можно сказать о такой личности, если в состоянии плохо контролируемого потока сознания она, воспользовавшись исключительно средствами немецкого языка, будет считать своей целью освобождение от этого языка, а также, попутно, освобождение от влияния немецкой культуры? – В любом случае такая личность не будет восприниматься серьёзно за пределами сферы психиатрии. Сомнения в психическом здоровье её будут возникать регулярно.
Но вышеописанная картина и является характеристикой украинского национализма, где в роли французов выступают украинцы, а в роли Германии – Россия.
При том, что уже в двадцатые годы прошлого века появился государственный национальный язык, ещё как минимум шестьдесят лет после этого украинское общество говорило почти исключительно на русском, а государственный язык Украины считался значительным большинством украинского общества знаком провинциальности и деревенского прошлого. Украинские мегаполисы отторгали свой «собственный» язык, используя в повседневной коммуникации исключительно русский. Различные диалекты украинского языка присутствовали лишь там, где существовала очевидная оппозиция «власти Москвы», т.е. в западных районах, и в сельской местности, где на нём говорили, в основном, представители старшего поколения. При том, что местная украинская власть делала крайне много для того, чтобы популяризовать этот язык, реальная повседневная ситуация менялась не сильно.
Очевидным лакмусом текущего состояния языка и его роли в общественной жизни является образование. Образование на Украине, за небольшими исключениями, очень долго оставалось русскоязычным. В значительной степени оно было таковым и к началу 2010-х годов.
В данном случае речь идёт не о существовании некой неопределённой, абстрактной нации, а о существовании народа. В отличие от нации народ всегда эмпирически зрим. Его существование очевидно. Наличие своего языка является нормативным элементом для описания народа. Народ вне языка не существует. Но украинский народ десятилетиями обходился без этого необходимого элемента и при этом смог сохраниться в качестве народа. Объяснение этого факта может быть только одно: перед нами – не этническая общность, возникшая естественным образом, а политическая конструкция, создающая этнический симулякр – подобие реально существующей общности. Безусловно, любой симулякр провоцирует критику в свой адрес, но, если за такую критику государственная власть начинает наказывать, обман, в свою очередь, становится частью традиции и, в дальнейшем, начинает восприниматься не критически, инерционным образом.
Конструктом являлось и наполнение национального самосознания украинской нации. Изначально исподволь, а с девяностых годов – открыто в это самосознание внедрялась мысль о противостоянии с Россией, формировался образ русского народа как главного врага Украины и препятствия для её полноценного развития. Украинская картина мира выстраивалась, в значительной степени, как отрицание русского культурного опыта. В итоге, её главным структурным элементом стала несамодостаточность, дополнительность. Украина не способна осознавать собственное существование независимо от России, вне связи с образом врага. Соответственно, и в своей будущей истории, которая, судя по ряду признаков, будет крайне недолговечной, Украина на ментальном уровне будет продолжать зависеть от России. Но действительно позитивный опыт невозможно выстроить исключительно на отрицании. А ничего другого, по большому счёту, украинский национализм в своём распоряжении не имеет.
Этот национализм не в состоянии выстроить не только самостоятельную, самодостаточную картину мира. Он не может решить даже проблему национального языка, т.к. что такое современный язык каждый из украиноговорящих решает самостоятельно, принимая за него именно тот диалект, который ему более привычен. При этом все эти диалекты ещё должны доразвиться до того уровня, на котором станет возможным обсуждение сложных современных проблем. А для этого необходимо длительное время, которого Украина не имеет.
Национализм, апеллирующий к фантому, т.е. к пустоте, обречён на итоговую неудачу. В случае с Украиной это видно уже сейчас. Всё, к чему, в итоге, привело Украину наионалистическое движение, часто выбирающее для своего самоутверждения крайне экстремистские, нацистские формы, сводится к Гражданской войне и внешнему управлению. Последнее вполне естественно: фантомы никогда не обладают самостоятельным существованием.
Национализм в Белоруссии имеет иной генезис, нежели украинский. При том, что белорусская нация относится к числу исторических фантомов в той же степени, что и украинская, т.к. обе они создавались по одним и тем же лекалам, в советское время никакого белорусского национализма не существовало.[18] По крайней мере, если понимать под ним массовое движение, а не несколько сотен интеллектуалов, заигравшихся в историческое фэнтези. Причина такого положения дел – в позиции политического руководства БССР, которое до конца существования Советского Союза мыслило, в первую очередь, общесоюзными, а не местечковыми категориями. Соответственно, никакого противопоставления себя России в белорусском общественном сознании не существовало.
Но после обретения независимости ситуация в стране кардинально поменялось. Белорусское государство вынуждено было решать проблемы, которые изначально белорусской политической элитой решать не планировалось, т.к. существования независимого белорусского государства не предполагалось. Распада СССР Белоруссия не хотела, и само это событие для белорусского общества оказалось неожиданным и психологически очень болезненным. В новых условиях необходимо было сохранить территориальную целостность страны, промышленную инфраструктуру, научный потенциал, заботиться о финансовой системе страны, жизненном уровне и проч. В этих условиях союз с России был единственным способом сохранения Белоруссии как относительно независимой страны. Но, в то же время, было ясно, что в полной мере реализованная идея союзного государства приведёт к взаимному ограничению суверенитета входящих в него стран. Интеграция российской и белорусской экономик друг в друга, взаимные обязательства в военной сфере, единая юридическая база, единая финансовая система – все эти факторы неизбежно превратят Белоруссию в часть единой конфедерации, в рамках которой говорить об абсолютном суверенитете Белоруссии уже не имело смысла.[19]
Но в объективный ход этого процесса регулярно вмешивались субъективные факторы. К их числу относятся и личные амбиции президента страны. Создание Союзного государства существенно ограничит личную власть А.Г. Лукашенко со всеми политическими и экономическими последствиями этого события. В связи с этой угрозой Лукашенко сделал ставку на политику балансирования между Россией и Западом. Демагогически спекулируя на идее единства с России, белорусская государственная власть де-факто блокировала все реальные процессы объединения. Возникла ситуация неравноценного обмена: Белоруссия получала от России дешёвые энергоресурсы, российский рынок для сбыта собственной продукции, заказы для собственных предприятий и гарантии для собственной независимости перед лицом угрозы с Запада, а взамен Россия слышала от Белоруссии уверения в собственной дружбе и ничего более. Президент Белоруссии, по сути, даже не осудил украинскую агрессию на Донбассе, не говоря уже о признании Крыма частью России.
При этом происходило и происходит заигрывание с тем же Западом, который в белорусских декларациях, предназначенных для российского общества, характеризуется как главная угроза для самой Белоруссии и Русского мира в целом.
Такая политика балансирования требует соответствующей социальной базы. Т.к. изначально такая база отсутствовала – подавляющее большинство белорусского населения обладает откровенно прорусскими настроениями, её надлежало создать. Ставка была сделана на госаппарат и творческую интеллигенцию. Администрация президента стала стремительно наполняться прозападными элементами, связанными, главным образом, с Польшей. А отдельные представители творческой интеллигенции предприняли ревизию истории страны, в рамках которой образ России всё чаще становился образом оккупанта, регулярно подавлявшего самобытность белорусской культуры и разрушавшего традиционное белорусское общество. Та же коллективизация, в частности, стала рассматриваться не как проявление действий советской системы, распространявшихся на все советские республики, а как проявление именно российской политики, направленной против белорусского народа. О том, что коллективизация основной удар нанесла именно по русскому крестьянству, адепты данной идеи старательно забывали.
Представления о России как главной исторической угрозе для самобытности белорусского народа активно внедрялись в молодёжную среду. Именно эта социальная группа белорусского общества стала основным объектом для политики исторических фальсификаций и почвой, на которой начали взращиваться антирусские настроения.
Так возник современный белорусский национализм, у которого очень много общих черт с украинским. Он так же, как и свой более южный аналог, основан на глобальной исторической фальсификации (на принципах постмодернистской постправды), имеет антирусскую (по сути – русофобскую) направленность и, при этом, выступая против русской культуры, является органично связанным с русским языком и русской культурой. В этом контексте вся идеология белорусского национализма оказывается не прямой речью белорусского народа, от имени которого она стремится выступать, а проявлением частного самоотчуждения Русского мира от самого себя, некой локальной антисистемой, порождённой самой русской культурой.
Появление подобных антисистем регулярно происходит в самых разных национально-культурных традициях. С этим феноменом, например, хорошо знакома американская культура. Безусловно, наличие антисистемы не является знаком национально-культурного благополучия. Наоборот, антисистемы фактом своего существования свидетельствуют о наличии проблем, которые в данный момент в рамках большой традиции не могут быть решены. Это – симптом болезни. Но этот, безусловно, неприятный факт нет смысла абсолютизировать. Общее состояние традиции необходимо диагностировать по наличию антисистем, а в соответствии со степенью их распространённости и влияния на общество. Если опираться именно на этот принцип оценки, то необходимо признать, что на территории Украины Русский мир серьёзно болен и эта часть Русского мира пребывает в состоянии глобального самоотчуждения от себя самого. На территории Белоруссии ситуация принципиально иная. Здесь элементы антисистемы выглядят абсолютно искусственными, и при правильной реакции на них со стороны Русского мира у них будет крайне мало шансов для дальнейшего развития.[20]
Но определённую дестабилизирующую роль в жизнь Белоруссии местный национализм в любом случае вносит. И в рамках логики политической жизни он оказывается, по сути, самоотрицанием государства. Это произведение белорусской власти, созданное с целью сохранения и укрепления местной государственности, в действительности оказывается силой, уничтожающей не только это государство, но и, по сути, белорусский народ. Установка белорусского национализма на дистанцирование от России и интеграцию в западные политические структуры своим единственным реальным результатом может иметь лишь разрушение государства и «распыление» белорусского народа в мировом пространстве.
Создавая местный национализм в целях укрепления личной власти, А.Г. Лукашенко не достиг и этой цели. Сегодня белорусские националисты не укрепляют власть президента страны, а ограничивают. Зависимость этой власти от настроения и воли националистически настроенного центрального аппарата существенно сужает для президента Белоруссии сферу политического маневра. При этом никакой любви и преданности к своему президенту этот аппарат не испытывает.
Говоря о деструктивной роли белорусского национализма в жизни страны, не стоит предполагать, что его устранение автоматически внесёт в жизнь Белоруссии «покой и гармонию». Белоруссия расположена на западной границе Русского мира, а края всех цивилизаций всегда лихорадит. Это – геополитическая константа, которая не может быть изменена в принципе. Соответственно, в приграничных областях Русского мира всегда будет сохраняться ситуация определённого геополитического беспокойства. Положение на границе никогда не является абсолютно благополучным, если эта граница с соседней цивилизацией: естественным состоянием межцивилизационных отношений является глубинный конфликт, на фоне которого любое локальное сотрудничество цивилизаций является поверхностным фактором. В этом контексте современной Белоруссии откровенно повезло, что сегодняшняя политическая лихорадка на русских окраинах своим эпицентром избрала территорию Украины. Именно там сегодня сконцентрирована основная деструктивная энергия «приграничного синдрома». А Белоруссия становится его жертвой лишь по остаточному принципу. Исходя из этой логики, чем дольше будет сохраняться конфликт на Украине, тем больше глубинных возможностей будет у белорусского руководства сохранять относительную стабильность в стране и уклоняться от создания Союзного государства. Если же предположить, что русская антисистема на Украине каким-либо образом перестанет существовать, исчезнет, то велика вероятность, что на западной границе Русского мира произойдёт перераспределение внешнего давления. Соответственно, такое давление на Белоруссию станет значительно более сильным. И вне Союзного государства с Россией Белоруссия такого давления не выдержит. В такой ситуации единственной возможностью для страны выжить станет объединение с Российской Федерацией.
***
Национализм, как и все другие формы самосознания общества, является историческим явлением и, соответственно, его роль и значение в разных исторических ситуациях оказывается разными.
Изначально национализм возник на западноевропейской почве. И только на этой почве он чувствовал себя естественно и органично. Здесь же он получил изначальную и последовательную форму. Естественной основой политики национализма является принцип «одна страна – один народ». В рамках западноевропейского культурно-исторического ландшафта этот принцип был, безусловно, жизнеспособен, а его влияние на историческую жизнь – позитивным.[21] Национализм способствовал внутренней мобилизации европейских народов,[22] развитию правого государства в странах Большой Европы, а так же делал европейские государства конкурентоспособными в борьбе друг с другом, одновременно, способствуя укреплению иностранного капитала и его экспансии в колониальный мир.
Эффективности политических технологий национализма того времени способствовала его устойчивая, органичная связь с повседневной жизнью народа, от имени которого он выступал, умение реагировать на базовые потребности народной жизни. Это позволяло национализму делать акцент на культурных и идеологических аспектах своей политики, избегая мер, связанных с применением открытого насилия. При этом в культурной сфере национализм действовал предельно жёстко, не стесняясь использовать и откровенно авторитарные действия, что, впрочем, было вполне оправданно.
Тем не менее, не имеет смысла утверждать, что именно национализм обеспечил политическую, технологическую, экономическую, культурную гегемонию Запада. К тому моменту, когда национализм превратился в серьёзную политическую силу, такая гегемония уже существовала, и Запад в реалиях XIX века смог бы сохранить её в любом случае.
Безусловно, национализм оказал важнейшее влияние на становление европейской культуры XIX века, способствовал её расцвету. Националистическая идеология способствовала и развитию национального капитала, установления связей между капиталом и средним классом Европы. Не удивительно, что именно эта среда стала основной сферой его влияния.[23]
Но «век национализма» начался тогда, когда отношения между обществом и капиталом уже начали стремительно меняться. Причиной таких изменений была логика накопления, в рамках которой рост капитала является важнейшим условием его сохранения. Капитал может эффективно существовать, лишь находясь в процессе постоянного увеличения.
Но уже к семидесятым годам XIX века развитие новых технологий и относительная ограниченность национальных рынков сделали необходимым выход капитала за национальные границы. Началась трансформация капитала из национального в транснациональный, – вначале относительно медленно, но с каждым десятилетием этот процесс шёл быстрее. Одновременно с этим капитал в полной мере подчинил себе национальные государства, политика которых теперь стала соответствовать не собственной логике, а логике интересов капитала. Произошло слияние государственного аппарата и монополистических структур.
В 1870-е годы, когда до создания транснациональных корпораций было ещё относительно далеко, национализм с точки зрения капитала ещё сохранял смысл своего существования хотя бы потому, что он обеспечивал идеологическое прикрытие внешней экспансии – проникновения капитала одной страны на рынки другой. Но последующие трансформации европейского капитализма девальвировали ценность национального с точки зрения капиталистических интересов, превращая национализм в архаический реликт прошлого.
Не удивительно, что уже к концу 1980-х годов западноевропейские националистические партии стали превращаться в политических маргиналов. С точки зрения политического main stream, финансируемого ТНК, развитие национализма в европейских странах не только не необходимо, но и опасно, т.к. способно поставить барьеры для свободного перемещения капиталов и рабочей силы.
Если в XIX веке основой геополитической стабильности была система политических отношений, то в современных условиях единственной устойчивой структурой мира является капиталистическая мировая экономика (КМЭ) с чётким иерархическим делением «центр – полупериферия – периферия». Все другие структуры, в т.ч. те, что связаны с государственной политикой и жизнью гражданских обществ, превратились в инструменты КМЭ. Их внешняя автономия является фиктивной.
КМЭ стремится сформировать абсолютно свободное от всех локальных барьеров экономическое пространство, в рамках которого должны функционировать механизмы неравноценного обмена между центром и периферией. Такое пространство должно быть не только сферой движения капиталов, но и сферой свободного перемещения рабочей силы.
Эта тенденция делает ненужными не только национальные государства с их политикой защиты национальных интересов и национальной экономики,[24] но и какую-либо национально-культурную идентичность. Всё, что связано с идеями ценности национального, сегодня обрело исключительно инструментальную функцию. И этими ценностями всегда можно пренебречь, если экономические интересы этого потребуют. Именно так, в частности, происходит в сфере миграционной политики. Перемещение дешёвой рабочей силы с Юга на Север диктуется интересами повышения прибыли и организаторам такой политики абсолютно безразлично то, что новые миграционные потоки разрушают исторически сложившиеся европейские общества. При этом нельзя даже сказать, что национальное является неким врагом в глазах капитализма: нельзя воевать, т.е. принимать всерьёз то, что не является сущностью. А т.к. национальное не сводимо к стоимости, то с точки зрения капитализма оно безсущностно, иллюзорно.
Современная экономика связана с большими социально-политическими образованиями, обладающими цивилизационными масштабами. Капитализм осуществил переход от государства к цивилизации.
Согласно логике капитализма в перспективе должна возникнуть единая, космополитическая цивилизация (или – целостное экономическое пространство). Но, поскольку в современной КМЭ существует несколько центров принятия решений, в данный момент это универсальное пространство пока ещё делится на частные сегменты, масштаб которых, тем не менее, всё равно значительно превосходит масштабы среднестатистических национальных государств XIX века.
И если США, территория которых уже в позапрошлом столетии обладала масштабами цивилизации, могут пережить такую трансформацию относительно безболезненно, то для европейских наций она катастрофична. Небольшие размеры этих государств выталкивают их за пределы исторического будущего. Подлинной субъектной реальностью сегодня обладает Европа в целом, а не отдельные государства. И последующие десятилетия станут тем временем активного перемещения европейских властных институтов в центр. Уже сегодня суверенитет национальных государств внутри ЕЭС серьёзно ограничен, в будущем этот процесс ограничения лишь усилится.[25]
Единственным способом спасения национального сегодня является выход из КМЭ или, по крайней мере, значительное повышение уровня автономизации национальных экономик. Такая политика будет неизбежно предполагать опору на иную, новую систему ценностей, отрицающую универсализм капитализма и апеллирующую к идее социальной справедливости, предполагающую защиту интересов большинства общества.[26]
Но такая, социалистическая по своей сути возможность, открыта далеко не всем. Потенциала малых стран не хватит для того, чтобы противостоять натиску КМЭ. Сегодня социализм как возможность открыт лишь для больших стран и политических образований. Применительно к европейскому политическому ландшафту, например, это означает, что к новой модели организации жизни может перейти лишь Европейская цивилизация, и не может какая-либо отдельная европейская страна.
Столь серьёзный культурно-политический поворот не может произойти сразу, одномоментно. Он требует времени. Но время в Европе играет против национальных идей и, соответственно, против национализма. С одной стороны, уже сейчас потоки иммигрантов существенно меняют социальную структуру и культурную среду европейских обществ. И с каждым годом эти изменения будут масштабнее и необратимее. Одновременно с этим будет меняться и самоидентификация населения: на место французов, немцев, поляков, чехов будет приходить всё больше «европейцев», причём отнюдь не с европейской внешностью.
Ситуацию осложняет и то обстоятельство, что смена общественно-политической модели не может произойти абсолютно безболезненно. Но готово ли к серьёзным жертвам общество, чьей главной религией является религия потребления? Эта религия формирует прямо противоположные духовные и психологические предрасположенности. Её психологическим основанием является гедонизм. Но требовать от гедониста жертвенности, мягко говоря, наивно.
Господство капиталистической экономической модели и психологии потребления делают современные европейские нации беззащитным перед тем системным катком, который их уничтожает. То, что эти нации в относительно недалёком будущем будут переплавлены в нечто наднациональное, исходя из сегодняшнего положения дел очевидно. Гибель «национальной Европы» неизбежна. И все локальные успехи современных националистических партий напоминают отчаянные контратаки армии накануне своей капитуляции.
В условиях, когда в центре КМЭ национализм стремительно теряет позиции, его возрождение на периферии и полупериферии оказывается проявлением культурного отставания стран этого типа от культурного развития центра. Это отставание имеет тотальный характер в том смысле, что проявляется не только в экономической, но и в культурной сфере: в периферийные общества социально-культурные и эстетические концепты приходят тогда, когда в странах центра они уже прошли пик своей популярности.
Эта ситуация характерна для всех стран постсоветского пространства. В то время как общества ведущих европейских страны сталкивается с принципиально новыми общественными вызовами, политическая элита бывших советских республик берёт на вооружение идеологические тренды прошлого, и, тем самым, окончательно легитимирует статус собственных стран в качестве отстающих.
Впрочем, национализм на периферии служит идеям развития своей страны лишь случайным, побочным образом. Если на Западе середины XIX века он был связан преимущественно со средним классом, то за пределами Запада он укоренён, главным образом, в среде социальной элиты и обеспечивает встраивание постколониальных стран в структуру капиталистической эксплуатации, а лидерам национализма даёт возможность для последующего перемещения на Запад.
Под знаком таких перспектив многим представителям постколониальной политической элиты глубоко безразлична судьба их собственной страны в долговременной перспективе. Различие между постколониальными неолибералами и внешне противостоящими им националистами не столь значительно, как может показаться на первый взгляд.
И причина возникновения таких элит кроется не в злой воле и факторе индивидуального выбора. Основы социального мировоззрения формируются системным образом, это и делает мировоззрение историчным. И пока будет существовать капиталистическая мировая экономика, элита периферии и полупериферии будет склонна занимать компрадорские позиции.[27]
***
Происходящее на наших глазах исчезновение Запада в его традиционных, национальных формах имеет для России весьма разнообразные последствия, весь спектр которых на данный момент не может быть осознан.
Очевидно, что современный «закат Европы» может вызвать радость в определённых кругах русской интеллектуальной элиты. Но в действительности такая радость может оказаться преждевременной и неоправданной. Есть серьёзные основания считать, что наднациональная Европа окажется ещё более русофобской, чем её предшественница.
Вместо этого имеет смысл обратить внимание на состояние российского национального движения. Это движение очень часто осознаёт себя именно как националистическое.
Сам термин «национализм» начал активно утверждаться в русском общественном примерно с 1993 года. До этого большинство национальных сил предпочитали называться «патриотическими».
Запоздалость появления национализма на российской почве формально объяснялось цензурой со стороны советской власти. Но никакая цензура не мешала в 1980-е годы появляться идеям, никак не соответствующим правящей идеологии. Более реалистичной причиной можно считать всё тот же экономический фактор. С 1991 года Россия – полноценная часть КМЭ. И её место на тот момент было не только не в центре этой системы, но даже не на полупериферии. Западные «хозяева мира» вообще не рассчитывали увидеть Россию в ХХI веке.
С открытием национального рынка в страну хлынул поток второсортных импортных товаров, а вслед за ними начался импорт и интеллектуальной продукции.
Первые популяризаторы этого термина действовали в точном соответствии со сценариями внедрения идеи национализма в третьем мире и, в целом, их деятельность можно считать успешной.
При том, что русское национальное движение очень быстро распознало компрадорскую суть политического режима Б.Н. Ельцина, в концептуальной сфере оно угодило в ловушку, поставленную Западом, и оказалось дезориентированным. В этом состоянии оно, в значительной степени, пребывает и до сих пор.
Суть ловушки состояла в том, что Русской цивилизации было предложено примерить на себя формы, свойственные маленьким народам и государствам, не являвшимся многонациональными, обладавшими другой (индивидуалистической) психологией, и возникшие в совсем иной культурной и социальной реальности.
При том, что русское национально-патриотическое движение испытывало огромный интерес к дореволюционному наследию и активно его изучало, отсутствие в дореволюционной России национализма как влиятельного интеллектуального движения почти никого, по большому счёту не смутило. Дело закончилось поэтической романтизацией деятельности «Чёрной сотни» и «Союза Русского Народа», после чего национализм стал одним из главных оппозиционных трендов.
В своих элементарных, предельно примитивных формах национализм проявился в стихийном уличном движении, время от времени заявляющем о себе до сих пор. Но большинство участников этого движения, утверждая русскость собственного происхождения, ориентировались на западные стандарты организации, символики и т.п., что уже само по себе наделяло их деятельность характером той же шизоидности, что и у их украинских единомышленников. Не случайно значительное количество участников этих групп оказалось на Донбассе, где, воюя на стороне украинских бандформирований, приняли активное участие в физическом уничтожении русских людей. Лозунг «Россия – только для русских» никак не помешал им проделать весьма экстравагантную духовную эволюцию.
Серьёзным ударом по позициям национализма стали события второй половины 90-х годов. Если на пике экономического и социального хаоса русское общество проявило высокую чувствительность к националистическим идеям, что сделало, в частности, Русское Национальное Единство (РНЕ) одним из самых влиятельных и динамично развивающихся политических движений в стране, то как только экономическая ситуация чуть-чуть стабилизировалась, русское население страны стало предпочитать национальным социальные лозунги и ведущей оппозиционной силой с 1994-95 годов становится КПРФ.[28] Рост безразличия к русской теме, которая, если следовать западноевропейской социальной логике должна была бы сохранять свою актуальность, констатирует и ряд лидеров РНЕ, возглавлявших региональные организации движения в конце 90-х годов.
О степени популярности русского «классического национализма» может свидетельствовать простое сопоставление численности участников Русских маршей и маршей Бессмертного полка. На первые приходят сотни, иногда – тысячи, во-вторых участвуют миллионы.
Тем не менее, сегодня национализм является одним из главных интеллектуальных течений в стране. И эта ситуация, по большому счёту, государственную власть устраивает. В своё время Жан Бодрийяр заметил, что, если западные издательства начали активно издавать труды Маркса, следовательно, идеи Маркса потеряли актуальность. Это наблюдение вполне применимо и к русскому национализму.
Для того, чтобы стать действительно мощной социальной силой, программа русского национализма нуждается в глобальной модернизации. Принимающий чужое имя принимает и чужой дискурс. Мыслящий по правилам враждебного дискурса играет по правилам противника. И в такой игре нельзя стать победителем.
Русское национально-патриотическое движение, встраиваясь в западный по своему происхождению дискурс национализма, усваивает и западную модель восприятия реальности. Это принуждение срабатывает на автоматическом уровне, являясь проявлением системной логики, в данном случае – логики развёртывания дискурса.
К частным проявлениям такой логики относится представление, что русской народ существует в режиме геополитической закрытости. Но более важен и опасен другой элемент этого дискурса, утверждающий, что борьба за привилегии и социальное господство является естественным состоянием общественной жизни. Тезис Гоббса «общество – это война всех против всех» стал нормативным для западной политической мысли, а с Запада он перекочевал на русскую (постсоветскую) почву.[29]
Но навязывание русскому народу психологии конфликта, сужение его духовной жизни до элементарной борьбы за собственную выгоду, во-первых, является непониманием самих основ русской жизни, о которой русский национализм призван заботиться, во-вторых, отчуждает националистов от действительных проблем русской жизни, и, в-третьих, вносит свой вклад в формирование психологии потребления на русской почве.
Это придаёт роли национализма очевидную двойственность. Русские люди, поехавшие добровольцами защищать Донбасс, в большинстве своём были националистами. Но и значительное количество отечественных чиновников, активно участвующих в коррупционных схемах и уничтожающие остатки советского социального государства, так же считают себя националистами.
Подлинная психология русского народа является психологией Общего дела, а не борьбы за привилегии. И чтобы вывести русских из того состояния социальной пассивности, в которой они пребывают сегодня, русскому миру должен быть предложен соответствующий глобальный проект. Но именно таковой в большинстве националистических программ на данный момент отсутствует. Но у русского национализма есть и своя правда, благодаря которой он обязан сохраниться, пусть и в существенно обновлённой форме.
Русский национализм, порой вопреки своим рациональным установкам, тонко чувствует цивилизационный характер деятельности русского народа. И, вместе с тем, ощущает неблагополучное состояние русской жизни. Также он осознаёт системообразующую роль государства в жизни Русской цивилизации, что наделяет его иммунитетом против всевозможных форм анархизма.
Но разработка комплексной стратегии выхода из кризиса требует серьёзной аналитики причин сохранения современного неблагополучного состояния русских. Такая аналитика предполагает и объективный анализ возможностей современного российского государства и господствующей социальной модели. В рамках такого анализа представление, что государство («однажды, само по себе, вдруг») изменит вектор своей политики, является крайне наивным.
Можно и нужно требовать от государства создания сети Бюро репатриации. И велика вероятность, что такие Бюро будут созданы. Но одновременно с созданием этой структуры государство будет способствовать притоку всё новых и новых иммигрантов, для которых Россия никогда не станет Родиной. Именно такие мигранты сегодня совершают большое количество преступлений в нашей стране, а благодаря своей высокой рождаемости и всё новым и новым иммиграционным вливаниям они существенно меняют демографическую ситуацию в городах, ещё вчера считавшихся безусловно русскими.
Иммиграционная политика российского государства имеет всё то же системное основание. Она органично вписывается в логику капиталистической системы. На данный момент строительная индустрия в стране имеет самые высокие темпы роста и, соответственно, оказывается наиболее прибыльной. В т.ч. за счёт эксплуатации дешёвой рабочей силы. Такой рабочей силой становятся мигранты.
В возникшей ситуации вопрос о том, что важнее для чиновника, принимающего решения о стимулировании иммиграции и имеющего свою долю в строительном бизнесе – интересы страны или интересы строительных компаний, является исключительно риторическим.
Изменение положения в стране требует быстрого и глобального изменения экономической модели. Капитализм должен уступить место принципиально иному типу организации общества. Не экономическое должно обладать приоритетом над социальным, а социальное над экономическим. Экономическое развитие должно способствовать не расслоению общества, а созданию равных условий для большинства населения. Роль идеологии не должна быть ролью проповедника религии массового потребления. Наоборот, идеология должна утверждать иные ценности, связанные с социальным служением, творчеством, формировать когнитивный тип общества.
Все эти черты антикапиталистической по своей сути модели позволяют охарактеризовать её как модель социалистическую. И если русский национализм хочет выжить и активно участвовать в жизни русского народа, он должен преобразовать свою программу в национально-социалистическую. Национализм должен трансформироваться в национальный социализм.
Только чётко сформулировав основы своей социальной программы, национально-патриотическое движение сможет выработать адекватную стратегию собственных действий, сформировать принципиально новую методологию понимания социальных процессов, дающих знание о реальных проблемах общества за пределами МКАД, а не являющихся повторением традиционных догм, а попутно избавиться и от всякого рода иллюзий.
При том, что ряд процессов в стране необратимый характер, необходимо принять эти изменения как данность, и действовать в соответствии с этим.
Возможно, одно из своих самых главных сражений русское национально-патриотическое движение уже проиграло. Примерно к 2030 году русские перестанут быть большинством населения России. И уже сегодня необходимо продумать вопрос о последствиях этого изменения.
Но только этим процессом грядущие изменения не ограничатся. Они будут иметь в полной мере глобальный характер и изменят всю конфигурацию российского духовного пространства. [30] Они связаны, в первую очередь, с развитием технологий и, как следствие, изменением базовых моделей коммуникации. И этот процесс отменить нельзя. Любое, даже локальное торможение технологического развития имеет крайне печальное развитие для страны.
Развитие новых технологий в сочетании с трансформацией социоэтнических оснований неизбежно изменят представление о человеческой телесности, что, в свою очередь, хотим мы этого или не хотим, повлияет и на изменение стандартов сексуальности, структуры восприятия пространства (виртуализация), способов коммуникации (дальнейшее развитие Сети), а также сформирует новую конфигурацию исторической памяти.
Буквально через 10-15 лет базовые понятия социологии и основные события русской истории могут кардинально изменить собственные значения вплоть до того, что может измениться понимание и слова «русский».[31] Готово ли к подобным изменениям русское национально-патриотическое движение? – Большинство его представителей о них даже не подозревает. Его интересы по-прежнему сосредоточены почти исключительно на политических вопросах. При этом упускается из вида, что наиболее важные для жизни общества процессы покидают сферу политического, растекаясь по сферам, для которых в рамках классической культурной классификации даже нет соответствующего названия.
Ближайшие несколько десятилетий для истории русского национализма могут стать последними. Сохраниться эта идеология может только в изменённом виде. Наиболее оптимальным вариантом трансформации на данный момент видится переход на позиции национального социализма. Но и в этом случае необходимо признать, что история классического национализма как актуального политического движения заканчивается.[32]
[1] В данном случае речь идёт не о происхождении термина «нация» как такового, а о возникновении политического концепта. Сам термин появился задолго до появления европейских централизованных государств Нового Времени. Он уже существовал уже в средневековых университетах, где обозначал студенческие землячества. Скорее всего, он и возник там же. Но в тот момент термин имел локальное значение и не претендовал ни на универсализм, ни на доминирование в политической сфере.
[2] Подробнее о проблемах определения слова «нация»: Иванников С.И. Нация как символ веры // «Топос», 02.09.2019. – URL: https://www.topos.ru/article/ontologicheskie-progulki/naciya-kak-simvol-very
[3] Эту связь очень точно уловил К. Маркс с его тезисом «пролетариат не имеет Отечества». В середине XIX века идея национального единства даже в странах с устоявшейся национальной риторикой формировалась на фоне глубокого социального раскола, что было наглядно продемонстрировано революциями 1848 года. Но для значительной части марксистов этот тезис превратился в догму, которую многие левые продолжают отстаивать до сих пор несмотря на то, что в 1914 году европейский пролетариат показал, что Отечество у него есть и марксистский тезис «Пролетарии всех стран, объединяйтесь!» потерял свою актуальность. Если к середине XIX века «нация» была укоренена на верхних этажах социальной лестницы европейских государств, то ближе к концу столетия эта идея утвердилась и среди низших слоёв европейского населения. Началась, по образному выражению А. Дж. Тойнби, «эпоха национализма» в европейской истории, наступление которой сам Тойнби датирует 1875 годом. Симптоматично, что именно в этот период европейские региональные капиталы достигли пределов своего экстенсивного роста в границах национальных рынков, и стала актуальной тема внешней экспансии капитала. В этой ситуации капитал часто использовал национальные лозунги для идеологического обоснования такой экспансии.
[4] Германия являет собой крайне оригинальную модель европейского нациогенеза. Во-первых, это связано с основными движущими силами этого процесса на его начальном этапе. Немецкое гражданское общество сыграло в нём не меньшую роль, чем различные германские государства. Со времён И.-Г. Гердера задачу формирования национального самосознания берёт на себя немецкий университет, что стало своеобразным ноу-хау в европейской политической жизни. Впрочем, достаточно быстро инициатива в этом процессе перешла к их законным хозяевам – германским государствам, прежде всего – к Пруссии и Австрии. Во-вторых, необходимо признать, что этот нациогенез не завершён до настоящего времени и, скорее всего, не будет завершён никогда. Часть германских земель в ХХ веке была утрачена, а Германский Мир является миром, расколотым на два государства. Этот мир так и не смог обрести единство. Соответственно, и все идеологические и политические программы объединения этого мира, начиная с эпохи Просвещения потерпели неудачу в некоем окончательном, абсолютном смысле.
[5] В СССР процесс осознания ведущей роли русского народа в жизни страны был крайне противоречивым. В первые годы существования советской власти была предпринята попытка противопоставить слову «русский» слово «советский». Но уже во второй половине 1930-х эти устремления идут на спад. Очевидным симптомом этого процесса стал разгром исторической школы М.Н. Покровского. Представление, что советское государство вернулось к русским национальным ценностям уже в годы Великой Отечественной войны, является не вполне точным. Идеология военного времени придала этому процессу завершённость, но сама тенденция проявилась раньше. По сути, русофобский интернационализм доминировал в официальном советском дискурсе лишь в первые 15-18 лет советской истории, что не мешает ряду современных отечественных националистов характеризовать всю советскую идеологию как анти-русскую. При этом необходимо отметить, что тема «русскости» действительно редко выходила на первый план. Советские идеологи чаще апеллировали к социальным характеристикам Русского мира («советскость»), нежели к историческим. Но в этом, несмотря на внешнюю странность, они сходны с идеологией имперского времени, когда акцент делался не столько на русскости, сколько на православности. В Китае хань были более последовательны и прямолинейны. Но и оснований для такой последовательности больше: хань составляют на данный момент более 90% населения Китая.
[6] В рамках западной цивилизационной логики ни один народ не может быть равен цивилизации, в состав которой он входит. Цивилизация универсальна, а народы обладают локальным значением в жизни цивилизации. Не случайно в истории Западной цивилизации неоднократно менялись народы-лидеры; инициатива развития переходила от одних стран к другим. Применительно к Русскому Миру формально-логический принцип тождества не действует. Русские – это, одновременно, и имя народа, и имя цивилизации, внутри которой существует много других народов. При этом русский народ, чья ведущая роль в процессе формирования цивилизации существовала и существует как цивилизационная константа, является силой, обеспечивающей возможности существования других народов. И в этом случае русская логика действия отличается от западной. На Западе доминирование какого-либо народа означает, что все остальные народы втягиваются в его орбиту и поглощаются им. Ведущая роль русского народа в жизни Русской цивилизации означает, что другие народы получают возможности для своего дальнейшего развития. И часто это развитие происходит в ущерб непосредственным, конкретным интересам самих русских. Судя по всему, такая логика действий для русских является «генетической» и русский народ не в состоянии от неё отказаться. Показательно, что когда политическое влияние СССР вышло за пределы Русского мира, то и в Восточной Европе, и в Африке СССР действовал в соответствии с этой логикой, способствуя активному развитию этих регионов в ущерб собственным интересам.
[7] В этом контексте какие-либо обозначения регионов в соответствии с национальными признаками и, как следствие, выделение в этих регионах каких-либо «титульных наций» является миной замедленного действия для Русской цивилизации. Родившись в первые годы существования советской власти, эта порочная практика самой советской властью и должна была быть уничтожена. Ряд источников свидетельствует, что Ю.В. Андропов планировал глобальную реформу административного устройства СССР, в рамках которой привязка к национальным идентификациям должна была исчезнуть. К сожалению, этого не произошло.
[8] Очевидно, что американский нациогенез возник не в ХХ веке. Но до Первой Мировой войны США воспринимались как периферия Европы, как её пространственное продолжение. Соответственно, американский опыт оценивался как провинциальный и уже вследствие этого он не мог стать парадигмальным. В ХХ веке ситуация меняется кардинально. Уже Шпенглер в «Закате Европы» пишет, что центр Запада (и, соответственно, мира) перемещается в Нью-Йорк. И вместе с ростом политического и экономического влияния США растёт значение американской культуры и политических технологий.
[9] См., например: Хантингтон С.Ф. Кто мы? Вызовы американской национальной идентичности.
[10] В таком относительном «умалчивании» англосаксонских корней США можно увидеть ещё одно сходство между послевоенными американской и советской идеологиями.
[11] Весьма показательны, в связи с этим различия в трактовках сущности частной собственности, свойственные советской и американской идеологиями. Для американской идеологии частная собственность является, прежде всего, правовой характеристикой, а для советской – экономической. При этом, парадоксальным образом, эти две различные характеристики возвышаются до этического уровня, участвуя в противостоянии добра и зла. Но если протестантская этика определяет частную собственность положительно, то советская (и это роднит её с дореволюционной) чаще – отрицательно. Последовательнее всего такое отношение проявилось в вопросе о земле и возможности частной собственности на землю. Удивительным образом устами советских идеологов начинает говорить русская патриархальная община XIX века.
[12] Ещё в начале 1960-х ряд афроамериканских активистов начали использовать метафоры «расколотой нации» и «двух наций», каждая из которых выдавала желаемое за действительное. С точки зрения нациогенеза в США времён популярности Элвиса Пресли не было ни национального раскола, ни, тем более, «двух наций». Нацией афроамериканцы начали осознавать себя лишь с середины 1960-х. А первым сакральным событием в жизни этой нации стало 4 апреля 1968 года – день, когда был убит Мартин Лютер Кинг. Но афроамериканская нация осознавала себя отнюдь не в соответствии с классическими американскими принципами, о чём современное BML предельно наглядно свидетельствует.
[13] В этом контексте сложно переоценить утверждение государствообразующего статуса русского народа в качестве конституционной нормы. Это – уникальное событие для русской истории, позволяющие России избежать целой серии негативных последствий, в т.ч. и тех, что начинают проявляться в современной американской жизни.
[14] Одним из исключений была Чехословакия. Чехия ещё до Первой Мировой войны была вполне сложившимся промышленным центром, одним из главных в Австро-Венгрии. Страна не испытывала потребности в догоняющей модернизации и, соответственно, в существовании особого режима, способного такую модернизацию осуществить. А неизбежные для молодого государства националистические перехлёсты не требовали мобилизации со стороны чешского общества, вполне обыденно и буднично «разряжаясь» на Словакии. Напряжённость между Прагой и Братиславой сохранялась и в послевоенное, социалистическое время.
[15] Фундаментальная, онтологическая истеричность польской ментальности часто связывается с влиянием католицизма на славянскую психологию. Если это так, то механизмы деформации польской национальной психологии должны быть прояснены. Но, в любом случае польская истерика – это специфический способ преодоления отрицательного исторического опыта и игнорирования конфликта между исторической реальностью и национальными амбициями. В рамках индивидуальной психологии такой конфликт указывает на инфантилизм сознания. Отчасти это верно и относительно сознания коллективного. Польская ментальность оказывается «вечно молодой», что, конечно, имеет и свои плюсы, но при взгляде на реальную историю Польши минусов обнаруживается больше.
[16] Истерик создаёт проблемы любой среде, с которой взаимодействует. Он везде играет деструктивную, дестабилизирующую роль. В этом контексте отказ России от Польши как сферы собственного влияния и её миграция в ЕЭС в условиях конфликта цивилизаций – это «лучший подарок» из всех, которые могла сделать Россия Евросоюзу.
[17] Применительно к украинскому случаю можно отметить, что вся история Украины ХХ-XXI веков – это история конфликта отдельного сегмента русского общества с реальностью.
[18] Проблема с национальным языком в советской Белоруссии была ещё хуже, чем на Украине. Белорусский язык сохранялся лишь в западных областях страны. Подавляющее большинство населения им не пользовалась, а значительная часть людей, в паспорте которых в графе национальность стояло «белорус» этого языка не понимало и не предпринимало серьёзных усилий для того, чтобы его освоить.
[19] Этой перспективой современные белорусские националисты активно пугают современное общество. В действительности такая (возможная) ситуация мало чем отличается от уже реализованных проектов в рамках ЕЭС, куда белорусские националисты активно стремятся. В Западной Европе национальный суверенитет отдельных государств давно уже не является полным. И иск Евросоюза к Польше, отстаивающей приоритет собственной конституции по отношению к законодательным актам Евросоюза, это наглядно подтверждает. Но упрекая А.Г. Лукашенко в намерениях лишить Белоруссию независимости, те же националисты забывают, что создание подлинного союзного государства позволит Белоруссии сохранить свой научно-технический потенциал и социальную инфраструктуру в то время, как присоединение страны к ЕЭС стремительно превратит её в очередную окраинную европейскую пустошь с уничтоженными промышленностью и аграрным сектором и массовым оттоком населения за пределы страны. И с этим демографическим кризисом страна справиться уже не сможет.
[20] В центре Русского мира, в России, такие антисистемы тоже существуют. Их идеология – это идеология многочисленных левацких и неолиберальных групп, активно пропагандирующих исторический нигилизм и представления о том, что национальное исчерпало собственную ценность. Взамен национальных ценностей антисистема предлагает ценности иной цивилизации. То обстоятельство, что в большинстве своём эти ценности не органичны основам русской жизни и их распространение имеет разрушительное значение для Русского мира, сторонники антисистемы замечать не желают, часто – по отнюдь не бескорыстным причинам.
[21]Впрочем, и на западноевропейской почве были свои исключения. Так, например, в Бельгии, где сосуществуют два народа, никакой консолидации общества на основе принципов национализма нет и быть не может. Националистические идеи здесь не столько консолидируют, сколько сталкивают два народа друг с другом. Показательно, что франко-фламандский конфликт в Бельгии резко вспыхнул в середине XIX века, т.е. тогда, когда европейский национализм начал превращаться в главное идейно-политическое течение в Европе.
[22] В связи с этим показательно, что наступление «века национализма» согласно А. Дж. Тойнби (1875 г.) почти совпадает с началом Долгой депрессии в европейской экономике (1873 г.). Ухудшение экономической ситуации неизбежно усиливало протестные настроения и способствовало росту радикальных движений. В этой ситуации национализм стал альтернативой идеям социализма, смог (в значительной степени) сформировать в обществе образ будущего, не связанный с революционными преобразованиями и, тем самым, отвести его от того хаоса, который неизбежно возникает в ходе любой революции.
[23] Среднему классу было что терять в этих условиях. Тем более, что доходы этого класса, так или иначе, зависели от роста капитала. Средний класс нуждался в социальной стабильности, и национализм смог на какое-то время её обеспечить.
[24] Подлинно национальным сегментом национальной экономики сегодня является лишь мелкий и отчасти – средний бизнес, т.е. экономические субъекты, не способные формировать основные тенденции экономического развития. Их существование сегодня связано либо с тем случайным обстоятельством, что крупный капитал пока ещё не успел их уничтожить, либо с тем, в ряде сфер экономики активная деятельность монополий не выгодна самим монополиям. В этом контексте очень показательной является история мелких частных предприятий и торговых точек в постсоветской России. 1990-е годы стали десятилетием расцвета мелкого бизнеса в стране, но это явление было возможным лишь потому, что более крупные экономические игроки были заняты разделом глобальных сфер влияний. Как только такой раздел произошёл, и началась экономическая стабилизация, частный бизнес в стране стремительно сократился. Та же розничная торговля, например, сегодня контролируется крупными торговыми сетями, давно выдавившими мелкий бизнес из этой сферы. Идеологи свободных рыночных отношений времён поздней Перестройки были уверены, что именно мелкий частный бизнес является социальной базой капитализма и главной средой формирования среднего класса. Но в реалиях современной КМЭ сфера мелкого частного бизнеса, скорее, оказывается средой деклассирования среднего класса, а капиталистическая модель экономики – главной угрозой для мелких экономических структур. В результате парадоксальной исторической трансформации сегодня главным защитником таких структур может быть только лишь социалистическая политика, ставящая пределы для развития стратегии абсолютной экономической рентабельности, утверждающей, что имеет право на существование только то, что приносит прибыль, а все существующие социальные объекты обладают исчислимой ценностью.
[25] Сторонникам идеи, что пандемия «спасла» национальные государства и способствует их возрождению, не стоит обольщаться. Торможение процессов европейской интеграции является временным. История в этом случае делает шаг назад, но после этого будет сделано много-много шагов вперёд. Возникшая пауза в процессе интеграции лишь поспособствует тому, чтобы процессы слияния прошли более органично, на более гибкой основе. При этом ход интеграции не будет в полной мере зависеть от наличия пандемии. Если в 2020 году европейские страны предпочитали бороться с пандемией поодиночке и СМИ дали этим действиям соответствующее обоснования, то в будущем более чем возможно появление тренда, в рамках которого обнаружится, что победить COVID-19 можно только посредством «синхронных коллективных усилий», для чего будут созданы соответствующие общеевропейские институты с надгосударственными полномочиями.
[26] В связи с этим вполне объясним антикапиталистический пафос в программах ряда украинских радикально-националистических и нацистских организаций. Их творцы прекрасно осознают, что в рамках европейского капитализма украинская государственность будет окончательно уничтожена. Но даже Украина с её значительной территорией самостоятельно осуществить выход из КМЭ не в состоянии.
[27] Сегодня ситуация в структуре КМЭ меняется (мир-система I превращается в мир-систему II), что отражается на усложнении механизмов формирования элиты. Но компрадорского взгляда на собственную страну эти изменения не только не отменяют, но, даже усиливают. Подробнее: Иванников С. Мир-система II. Перечитывая Иммануила Валлерстайна // «Топос», 13.01.21 - URL: https://www.topos.ru/article/ontologicheskie-progulki/mir-sistema-ii-perechityvaya-immanuila-vallerstayna
[28] Это положение дел никак не помешало лидерам коммунистов предать свой народ при первой появившейся возможности.
[29] Различия между марксизмом и национализмом не столь значительны, как этого кажется многим националистам. При всех внешних несходствах внимание обоих течений приковано к теме конфликта. И те, и другие считают конфликт нормальным состоянием общества, и оба течения считают своей главной задачей победу в этом конфликте. Сами линии конфликта марксизмом и национализмом расчерчены по-разному. Марксисты выстраивают эти линии в соответствии с классовыми реалиями, националисты опираются на национальные дефиниции. Но базовое отношение к миру у обоих течений одинаковое. Это – установка на подавление оппонентов. В связи с этим не удивительно, что на националистические позиции стало много вчерашних сторонников марксистских (коммунистических) идей. Этот переход не потребовал от них глубинной перестройки. Та же самая конфликтность подталкивает национализм к постоянному переигрыванию событий Гражданской войны, в результате чего белые и красные меняются местами, но сама война не теряет своей актуальности. Для того, чтобы увидеть русскую реальность по ту сторону Гражданской войны, понять, что на экзистенциальном уровне Русский мир делился не на белых и красных, а на патриотов и отщепенцев, и на основе этого прийти к принципиально новым моделям понимания, одной «социологии конфликта» недостаточно. А ничего иного большинство современных русских националистов в своём распоряжении не имеет. В эту логику разделения и противопоставления вписывается и склонность этого течения делить русскую историю на дореволюционную и советскую с апологетикой первой и моральным осуждением всего, что связано со второй. Порой это приводит к откровенному идиотизму: так, например, Юрий Гагарин оказывается не советским космонавтом, а русским. Если следовать линии структурной преемственности, то современный русский национализм – это русский постмарксизм. Структурная логика обоих течений аналитична, предполагает неизбежное дробление целостностей, с которыми имеет дело. Эта черта выдаёт в марксизме и национализме их западное происхождение. Глубинная логика русского мышления прямо противоположна: она стремится не к разделению, а к объединению, собиранию. Это – синтетическое мышление. Из этого устремления выходит, в частности, большинство основных категорий русской философии: всеединство, соборность и др.
[30] При том, что на историко-генетическом уровне национализм имеет революционное происхождение, русский национализм порой пугается от самого слова «революция». Представление о том, что в определённых ситуациях возникновение революции неизбежно, пугает его и парализует. Идеологии национального социализма ещё предстоит осознать, что порой революционное действие бывает столь же необходимым, как и действие реформистское, и что та революция, которой так пугаются многие отечественные интеллектуалы, уже не будет никогда. Её время прошло одновременно с исчезновением той классовой структуры, которая её породила. Новые тектонические сдвиги проявятся в совершенно иной форме и будут иметь иной сценарий и способ своего проявления. Но страх перед глобальными изменениями менее всего способствует своевременному распознаванию таких изменений.
[31] Согласно эдикту императора Каракаллы (212 г.), римское гражданство получили все свободные жители империи. Соответственно, все они с этого момента официально могли считаться римлянами. Но это были явно не те римляне, что существовали ещё во времена Октавиана Августа. В перспективе снижения численности русского населения возникновение российского аналога эдикта Каракаллы вполне вероятно. А далее выяснится, что никакого противостояния леса и степи не было, в славянском этногенезе преобладает степной компонент (например, сарматский), степняки были частью Русского мира (Степная Русь), появятся иконы Христа с тюркскими чертами лица, и т.д., и т.п.
[32] В связи с этим уместно воспоминание об ответе Томаса Куна, одного из лидеров позднего постпозитивизма, на вопрос: когда в науке утверждаются новые базовые теории? Ответ Куна был следующим: когда умирают сторонники старых базовых теорий. В связи с этим необходимо признать: русский национализм стареет. Приток новых кадров не способен в полной мере восполнить утрату тех, чья общественная деятельность началась ещё в прошлом столетии.