Говорим ли мы сейчас о Константине Крылове явлении, или о Константине Крылове – человеке? Каждый решает в эти дни сам для себя. Мне же представляется, что о Крылове-явлении говорить рановато. За две неполных недели, что отделяют нас от новой точки отсчета, явления не постичь. Явлением Крылов был значительным, многоплановым и алгебраически сложным. Общество еще только включает механизм осмысления.
И мне сейчас хочется сказать о Крылове слова самые простые, человеческие. Они переполняют, когда потеря еще столь близка, что в нее трудно поверить.
«Трудно поверить» это довольно частая в скорбных случаях фигура речи. Но не часто она бывает настолько близка к истине. Многие в эти дни признаются в одном и том же. Никак не оставляет ощущение: да, горе-беда, мы сейчас, конечно, скорбим, но потом-то всё-таки позвоним Косте и расскажем ему, как без него было грустно и уж конечно очень попросим больше не умирать.
А по-другому в голову еще не влезает.
Да, не составляло секрета: здоровье слабое. Но сколько ж людей с плохим здоровьем живет себе до глубокой старости?
В Константине Крылове было так много жизненной мощи, что мы, пожалуй, не всегда отдавали себе отчет: это не физическое, а духовное.
Тем паче, что физическим, земным проявлениям жизни он радоваться очень умел. Он имел тонкое эстетическое чувство. Впрочем, развитое эстетическое чувство в современном мире одновременно и радость, и мучение. Ему причиняла дискомфорт псевдосовременная, позднесоветская «архитектура». Духовную духоту этих человейников он ощущал кожей. Мы не раз обсуждали понятное только москвичам: «Маленькую Германию». Островки послевоенной застройки, разбросанные там и здесь по Москве. Двухэтажные, трехэтажные, западно-европейские на вид домики, вовсе не элитное жилье, но очень настоящее. Он признавался не раз, что всю жизнь мечтал жить именно в таком доме: там иначе дышится.
Не нужны ему были ни виллы, ни пентхаусы, а нужны были всего-навсего сработанные на совесть немецкими пленными толстые честные стены, высокие потолки, дощатые полы, узкие окна, забавные пузатые балкончики. То, что имеет судьбу, выстроено еще для людей, а не для человекоединиц. Это так немного. Ведь их еще полно в городе, этих домов. Но жизнь он так и прожил в стенах, которые раздражали. Пустяк? А вы думаете, постоянный эстетический дискомфорт – это то, что продлевает жизнь?
Отсутствие красивого дома он восполнял тягой к красоте в мелочах быта. Любил муранское стекло. Даже его гурманство, над которым иногда подтрунивали, было эстетизмом, проявлением той цивилизованности, в которой кулинария является наукой, а непонимание винных послевкусий и неуменье в обращении со специями – свычаями троглодитов.
Ему нравилось, чтобы уровень трапезы соответствовал уровню застольной беседы. А застольная беседа, в которой участвовал Крылов, была – по ценности любимого им перца в эпоху Крестовых походов. Невзначай, поигрывая винным диском, он рассыпал парадоксальные мысли.
Вспоминается, к примеру, сто раз перебранная тема: не мир тесен, но круг узок. Кстати, вторичная поговорка ничуть не больше верна, чем исходная. Москвичи знают друг друга все хоть через человека, притом относясь к самым разным кругам.
И тут Константин лукаво изрекает:
«Но ведь в Москве живет не больше двух тысяч человек. Всеобщее знакомство чисто статистически неизбежно».
«В каком смысле – две тысячи?» – поддается на провокацию кто-то из присутствующих.
«В прямом. Самое большее – две с половиной».
«А все остальные миллионы?»
«А это фантомы. Такие специальные. Чтобы заполнять пространства, ездить в метро, толпиться в общественных местах. Проще говоря – сбивать нас с толку. Поработайте с цифрами, поймете, что иного разумного объяснения быть и не может».
Начинаю потихоньку подозревать, что и в целом многие высказывания Кости, вызывавшие бурную батрахомиомахию в сети, им подбрасывались нарочно с этой целью. Нравилось ему подразнить и раззадорить.
Крылов был добрым. Доброта отнюдь не синоним мягкотелости, напротив – черта сильных. На свете мало добрых, много добреньких.
А Крылов – он мог обидеться (ибо был раним, как все люди тонкой душевной организации), мог вспылить, чего-то наговорить сгоряча или под настроение. Но его никогда не пожирала эта змея – бережно лелеемая ненависть, которую мы повсеместно наблюдаем так часто.
За все десять лет знакомства я ни разу не услышала, чтобы Крылов говорил о ком-то с ненавистью, с этим слишком характерным для наших современников зубовным скрежетом.
Политика вообще ожесточает, озлобляет людей. Особенно если заниматься ею в тяжелые времена. Озлобившихся иной раз можно понять и трудно осудить. Особенно ярко проступило это в нашем обществе с четырнадцатого года, когда столкновение идей оборотилось стрельбой, бомбами и кровью.
В памятную весну Крылов занял однозначную позицию по украинскому вопросу. И не только на словах, на деле. Офис НДП (тогда он был на Пушкинской) сделался эффективным центром помощи. Там собирали медикаменты, долгохранящиеся продукты, детское питание, всё необходимое для людей, переживающих бомбежки. Оттуда отъезжали грузовики. Не могу, кстати, не упомянуть прозрачнейшей отчетности, которая там царила. Каждый вечер в интернет выкладывался перечень всего полученного, от упаковки бинтов и сторублевки до ящиков и тысяч, прилагались все аптечные чеки, каждый донатор мог проследить судьбу своего вклада. Но это к слову.
Но мне запомнился некролог Крылова о Борисе Немцове. Казалось бы – неприятель, идейный противник в самом больном вопросе. А у нас ведь все так любят расчеловечивать противника. Подчеркну – никакого оправдания тому, что оправданию не подлежит, у Крылова не прозвучало. Но общая интонация была о том, что вот, умер человек, не своей смертью и раньше времени, и такого не должно быть. И – нотка тоски, ведь главная трагедия смерти в том, что уже нет возможности ничего исправить. Совмещать принципиальность с человечностью – такое удается не всем.
Вот не был же христианином. А однозначно и четко: ненавидел грех, но не грешника.
В отношении же тех, с кем невозможно быть добрым, Крылов был – добродушен. Поглядывал с усмешкой, как на возню любопытных букашек.
Но уж с друзьями его доброжелательство и сердечность были какими-то совершенно волшебными.
Талантливым людям эгоцентризм часто присущ. А Крылов всегда слушал и слышал собеседника. Его в самом деле всё интересовало: творчество друзей, их жизнь, их мнения, их трудности. Он вникал и советовал. Это с талантами случается, скажем так, не совсем часто.
Он был из тех, с кем спешишь перемолвиться что-то сделав, либо, напротив, только задумав.
Крылов очень любил дарить подарки. Тоже, на самом деле, редкое умение. Он всегда как-то особенно прозревал, какого человека конкретная вещица в самом деле подбросит до потолка от радости. Они с Надей, как я шутила, всегда появлялись словно Дед Мороз и Снегурочка – но, в отличие от тех, в любой сезон.
В эти дни, когда мне попадаются на глаза эти с заботой и тонким вкусом подобранные предметы, мне кажется, что они излучают особое мистическое тепло. Они и раньше радовали, но теперь будут согревать.
Я не случайно говорю сейчас не об интеллекте, не об эрудиции, сумме деятельности, а просто о доброте. Ибо доброта это совсем не просто. Как я сказала уже выше – мы еще будем говорить и думать весьма о многом. Еще будем…
28 апреля он мне позвонил. В семь утра, из больницы. Как я узнала, перезвонив в девять утра Наде (раньше не решилась), Константин позвонил тогда нескольким людям. Его беспокоили некоторые моменты, касавшиеся процесса лечения, но это, пожалуй, к пересказу лишнее. Но также он думал о тех, кому звонил. Он – хоть и на всякий случай, но – прощался. Не знаю, какие слова у него нашлись для других. Вероятно они, как его подарки, были опять же подобраны очень прицельно.
Странный это был звонок. Это не был диалог. На диалоги ему не доставало сил. Он говорил тезисно, не ожидая ответов.
«Лена, мы часто бываем не согласны, спорим, но главное – мы делаем одно дело. Делай, что делаешь. Продолжай. Но только… Лена, будь добрее!»
За этими словами последовали гудки.
Ах, Костя, ну отчего б Вам не попросить о чем попроще? К примеру – быть справедливой.
Но меня не надо убеждать быть справедливой, я и так стараюсь. Однако Доброта и Милосердие – они выше справедливости.
Они выше всего, ибо Бог есть Любовь.
Опять же: он не был христианином, но эти слова…
Слова, сказанные человеком на пороге инобытия, такого не забыть. За эту память – спросится.
Личности своей никому не переиначить. Я не сделаюсь ни мягкой, ни пушистой. Но, думается, Крылов не этого и подразумевал. Зато я уверена в другом. Теперь, когда передо мной возникнет в жизни очередной выбор – простить или нет, оттолкнуть или поднять, дать шанс или не стоит – вдруг, неожиданно для меня самой, откуда-то донесется голос Кости:
«Лена, будь добрее!»
И я его услышу.