Варваризация российского общества за последние двадцать лет достигла столь зияющих высот, что важнейшие культурные события становятся у нас какими-то оруэлловскими «неновостями». Ещё в середине 90-х появление такой книги как «Дневник» Л.В. Шапориной вызвало бы настоящую сенсацию. Сегодня оно взволновало, кажется, лишь нескольких специалистов по советской культуре 1930-50-х гг. «Дневник» получил ряд благожелательных рецензий, в которых, однако, как мне представляется, его масштаб не был оценён по достоинству. Впрочем, я сам в момент выхода книги ею не заинтересовался вовсе: ещё одна знакомая Ахматовой и Шостаковича, зачем мне это… И если бы не настойчивые рекомендации моего старинного институтского друга Эдуарда Соломкина (у которого есть изумительное чутьё на интересные, но нераскрученные явления культуры), я и не сподобился бы прочитать эту великую русскую книгу, одну из главных русских книг XX века.
Да, не побоюсь определить шапоринский «Дневник» именно так. На мой взгляд, место этого текста рядом с «Архипелагом ГУЛАГом», «Колымскими рассказами», «Дневниками» Пришвина... Когда-нибудь, когда культурная жизнь России придёт в норму, его фрагменты будут включены в школьную программу. Но уже сегодня наши истфаки должны бы поставить его в список обязательной литературы по истории СССР. Да и всякому образованному человеку, претендующему говорить что-либо по поводу последней, непременно нужно ознакомиться с этой книгой.
Два слова об авторе. Шапорина (урождённая Яковлева) Любовь Васильевна (1879 - 1967), из дворян, художник, переводчик (в том числе, Гольдони, Стендаля, Пиранделло), создатель первого в Советской России театра марионеток, первая супруга известного советского композитора, народного артиста СССР, лауреата трёх Сталинских премий Ю.А. Шапорина. Спорадически вела дневник с юности, а с
Основной круг общения Любови Васильевны – советская культурная элита: уже упомянутые Ахматова и Шостакович, А.Н. Толстой и В.Я. Шишков, К.С. Петров-Водкин и А.П. Остроумова-Лебедева, М.В. Юдина и Н.Я. Данько… - без знакомства с шапоринскими записями никакой исследователь жизни и творчества этих знаковых персонажей теперь обойтись не сможет. С другой стороны, фактически разойдясь с мужем ещё в 20-е годы, Шапорина была в этой элите не до конца своей (хотя фамилия бывшего супруга нередко помогала ей в трудных ситуациях), а по своему материальному достатку - явно далека от жизненных стандартов того же Толстого, в полной мере, вкусив прелести жизни «простого советского человека» и тем самым оказавшись куда ближе большинства своих друзей к «народу». В этом одно из важнейших достоинств «Дневника»: перед нами широкая и разноплановая картина советской повседневности 30-х – 60-х гг., без прикрас запечатлённая умным, тонким, обладающим солидным культурным капиталом наблюдателем.
Как справедливо заметил во вступительной статье В.Н. Сажин, дневников от сталинской эпохи сохранилось, по понятным причинам, очень немного. По временному и событийному охвату с шапоринским «Дневником» сравнимы только «Дневники» пришвинские. Разумеется, последние по объёму и по интеллектуальной насыщенности превосходят первый, но, в то же время, в некоторых отношениях я бы отдал предпочтение записям Любови Васильевны.
Во-первых, Пришвин, в отличие от неё, не ходил по магазинам, для Шапориной же, одинокой, пожилой женщины, как правило, перебивающейся случайными заработками, но при этом содержащей то своих детей, до детей репрессированных друзей, то внуков, это занятие было жизненной необходимостью, ежедневной драмой, сюжет которой постоянно обострялся повышением цен (их она, на радость историкам, усердно фиксирует), исчезновением тех или иных товаров, очередями…
«Дневник» Шапориной «весомо, грубо, зримо» показывает нам простую истину, давно известную серьёзным историкам: сталинский СССР, по которому так жадно и бездумно ностальгируют миллионы современных «россиян» (буквально на днях увидел на фургончике трафаретку: величественный облик «отца народов» и надпись – «При мне такой х-ни не было!»), не был социальным государством, представляя собой государство народной нищеты, бесправия и кричащего социального неравенства, «жизни без горизонта, полуголодной, полухолодной, полукаторжной и абсолютно рабской» (1944), где господствовало «презрение к обывателю, возведенное в принцип» (1948) – отличная формула, вполне применимая и к нашим дням!
То и дело в тексте мелькают сведения о безработице, сокращениях, снижении расценок на предприятиях и т.д. А вот о равных правах на образование: «На днях в школе девочкам [дочерям Старчаковых, которых взяла к себе жить Шапорина; отец – расстрелян, мать – в лагере] было объявлено, что кто не внесет 100 рублей за учение (1-е полугодие) не будет допущен в класс. В прошлом году они были освобождены от платы. Я пошла к директорше. Узнала следующее: в этом году страшные строгости… За каждого освобожденного от платы надо представить справку. Освобождаются лишь дети убитых офицеров. Дети убитых солдат и сержантов не освобождаются от платы. Я ахнула. Мне потом объяснили, что это делается для того, чтобы пролетарские дети дальше 7-го класса не шли и не заполняли вузы» (1946).
Пресловутый «квартирный вопрос»: «Коммунальность жилищ – это чудовищное изобретение советской власти, растлевающее нравы, лишающее жизнь последнего благообразия, вызванное характерным для нашей эпохи абсолютным презрением к человеку и полной бесхозяйственностью… Когда я подумаю, что под боком у меня может жить семейство Гинзбургов, волосы шевелятся на голове. Ощущение, как будто меня выдают замуж за человека, внушающего отвращение» (1945); «за 28 лет не выстроено в центре города [Ленинграда] ни одного жилого дома, на пустырях фиговые листья в виде скверов, а норма жилой площади доведена до шести метров. Куда же идти дальше?» (1945); «нету у нас… своего дома… Есть угол в квартире, с правом на жилплощадь!!» (1957).
А рядом с этим нищенским существованием впроголодь («это нищенская жизнь зулусов, папуасов» - 1932; «как мучительно всегда быть голодной» - 1947) валтасаровы пиры сталинской культурной обслуги: «Какой может быть разговор о голоде, сказал А.Н. [Толстой]... Вчера мы были у Федорова [ресторан]. Жрали устрицы, цыплят в сухарях, черт знает еще что, и всего за двенадцать рублей с рыла» (1930) Или: «Никита [Толстой, сын А.Н.], откупоривая бутылки шампанского: “Крестьяне — не пролетариат. И мы хотим из них сделать сельскохозяйственных рабочих”. Алексей Николаевич перебивает его: “Люба, крестьяне, мужик — это свинья, это тысячелетнее свинство, за которое мы нынче расплачиваемся”» (1933).
И как неожиданно потом, в блокадном Ленинграде (поистине апокалиптические страницы «Дневника», посвящённые блокаде, которую Шапорина вынесла от первого до последнего дня, требуют особого разговора), звучит покаяние Н.В. Толстой-Крандиевской (в ту пору, правда, уже брошенной мужем): «Мы все виноваты в теперешнем положении вещей. Вся страна уже много лет голодает. Помните, как на Витебском вокзале лежали повсюду голодающие украинцы. “Панычу, хлеба”, - протягивали руку. А мы, Алексей Николаевич, я, другие, в хороших шубах, сытые, после попоек проходили, и нам казалось, что это где-то далеко, это нас не трогало. Теперь вся страна за это расплачивается» (1942).
Шапорина, вынужденно распродающая семейную, дворянскую мебель зорко замечает, что мебель эта переходит в руки нового советского «дворянства», из которого через несколько десятилетий вырастет ныне властвующая эрэфовская элита: «Увезли шкаф красного дерева эпохи Александра I, принадлежавший Васе (брату). Приходила смотреть его женщина средних лет, уровня прислуги. Вчера пришла уже с дочерью и внучатами. Дочь посмотрела шкаф: "Да, конечно, видно, что Петровский..., мы хотим, чтоб у каждого были всякие и шкапы и столы". У них квартира в три комнаты на Кутузовской набережной. Накупили уже очень много всего. Сегодня за шкафом приехал муж, вошел ко мне в комнату в фуражке - энкавэдэшник. Вот у кого деньги» (1947).
И всё это на фоне, говоря словами Блока, «тоскливой пошлости» перманентного государственного насилия: «Ничего, кроме постоянного ощущения тюрьмы, ощущения мыши под когтем кошки и этих высоких серых стен Всероссийской тюрьмы» (1932); «жить среди этого непереносимо. Словно ходишь около бойни и воздух насыщен запахом крови и падали» (1938); «за отсутствием других демократических свобод у нас есть свобода смерти, пассивная и активная: расстрел и самоубийство» (1945). А чего стоит одновременно жуткий и комически-гротесковый эпизод вербовки Шапориной агентом НКВД в самый разгар блокады, дабы она «стучала» на Крандиевскую!
Во-вторых, Шапорину выгодно отличает от Пришвина конкретность и ясность мышления. Михаил Михайлович, конечно, в целом, глубже, но его глубокомыслие бывает иногда слишком нарочитым и затуманивает простые, в сущности, вещи, достаточно вспомнить его оправдание коммунизма и Сталина под впечатлением от войны. Любовь Васильевна осталась непримиримой: «Народ-гигант посажен в клетку для попугая; в колечках сидят попугаи и кричат: "Да здравствует, Heil Sталин", а народ корчится в этой клетке... где ни встать, ни сесть, ни лечь» (1944); «когда же мы увидим всех, кто этого заслуживает, на скамье подсудимых? Читая Нюрнбергский процесс, я так живо себе представляю тот будущий процесс, причем предъявленные обвинения будут приблизительно те же. Но истязуемые – свой народ, родной» (1946).
При этом Шапорина вовсе не «пораженка», сестра своих братьев – офицеров русского флота (один из них был участником Цусимского сражения на крейсере «Аврора»), в
Шапорина – патриотка, но она разделяет русский народ и русофобский режим, уверенная, что русские рождены для свободы, а не для рабства: «Мне думается, что народ, способный на такой внемасштабный подъем, одерживающий такие победы, сумевший за два года так научиться воевать, должен исторически получить вознаграждение, должен сам выбирать формы своей жизни; он завоевал себе право на полную свободу, на уничтожение крепостного права, колхозов и пр. … А потом сердце сжимается: неужели опять аресты, опять ссылки и расстрелы, колхозы и власть евреев?»; «этот режим не может существовать. Русский народ его перерос. Русский народ завоевал себе свободу. Душно, душно»; «хочется европейской жизни, как воды жаждет человек в пустыне. Свободной, достойной человеческой жизни, понятие о которой у нас утрачено» (1944).
Шапорина – безусловно, русская националистка, но она и человек утончённой европейской культуры, в совершенстве владевшая семью языками, годами жившая, до окончательного возвращения в СССР в
Замечательно, как точно эти шапоринские ощущения коррелирует с тезисом современного итальянского историка Андреа Грациози о глубоком культурно-психологическом регрессизме (сочетавшимся с индустриальным прогрессизмом) сталинского СССР.
Для того, чтобы исчерпать богатейшее содержание «Дневника», потребовалась бы обстоятельная научная монография. Но ценность книги не только в её беспрецедентной информативности. Лев Толстой когда-то говорил: «Мне кажется, что со временем вообще перестанут выдумывать художественные произведения. Будет совестно сочинять про какого-нибудь вымышленного Ивана Ивановича или Марию Петровну. Писатели, если они будут, будут не сочинять, а только рассказывать то значительное или интересное, что им случалось наблюдать в жизни». «Дневник» Шапориной – великолепный образец предвиденной Толстым новой литературы. Перед нами не просто уникальный исторический источник, перед нами – великий документальный роман, написанный прекрасным, прозрачным русским языком, в котором почти нет лишних или случайных подробностей, в котором историческое органично переплетено с личным.
У этого романа есть главный герой, точнее, героиня, - сама Любовь Васильевна Шапорина. Героиня во всех смыслах этого слова – сильная, благородная, талантливая русская женщина стоически переносящая удары судьбы – не только политические катаклизмы, но и семейные драмы: измены и неблагодарность мужа, смерть дочери, нелады с сыном, конфликты со снохой, предательство пригретых чужих детей – одна из девочек Старчаковых, повзрослев, принялась отсуживать у благодетельницы одну из комнат её квартиры… Всё это почище любого современного женского сериала, и гораздо интереснее, ибо это «случилось наблюдать в жизни», а не выдумка «срубающих бабло» сценаристов. Когда культурный уровень наших домохозяек немного повысится, «Дневник» имеет все шансы стать их любимой (а, следовательно, подлинно народной) книгой, над которой они будут проливать обильные слёзы... И переносит все эти невзгоды Шапорина с удивительным достоинством – поистине повзрослевшая (и постаревшая) тургеневская девушка, сохранившая свою первоначальную душевную чистоту!
Возможно (и скорее всего), автор «Дневника» себя идеализировала, но, с историко-культурной точки зрения, это, по большому счёту, не важно – шапоринский автопортрет уже стал достоянием Большой русской литературы, к корпусу которой прибавилось выстраданное, оплаченное тяжелейшим, подлинным жизненным опытом высказывание о том, что и в самые страшные и подлые времена можно оставаться порядочным человеком.