ПОПУЛЯРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ
Никакой режим не сходит со сцены,
не исчерпав всех своих возможностей.
Карл Маркс
Кто хочет основывать республику в стране, где много дворян,
не может этого сделать, если сначала не истребит их всех.
Николо Макиавелли
Большинство не подсчитывается, а завоевывается.
Лев Троцкий
Эта статья была начата мною еще в тюрьме. Отдельные куски ее я все же успел передать на волю. Но, к сожалению, большая часть работы была безвозвратно изъята сотрудниками изолятора, разглядевшими экстремизм в отечественной истории. Однако сохранились черновики, наброски и библиотека, возвращенная по освобождении.
Революционный 17-й год, наверное, никогда не рассматривался как чисто историческое явление, и вряд ли когда-либо будет. Уж слишком заманчивая это карта для всякого политического пасьянса, для украшения исторической весомостью нехитрого философствования, для «неоспоримости» аргументации порой пустых и сомнительных выводов. И карта сия столь удобна и универсальна, что подходит под любую масть спектральной радужности общественно-политического небосвода. И редко кто удерживается от соблазна восхищений пред «героями» и проклятий «палачам» 17-го, сохраняя подобно врачебному диагнозу предвзятость в оценках и субъективность заключений.
Революции имеют свои нерушимые законы и принципы, типичные движущие силы, сходство в очередности этапов и в их динамике. Не случайно, отечественные исследователи пишут картину февральско-октябрьской трагедии России, словно репродукцию триумфа Кромвеля и победы французской Директории, внося поправку географии и эпохи легкими мазками красно-белого колорита национальной пастели.
Каждый раз, обращаясь к русской смуте начала XX века, в поисках исторической правды мы всегда с фатальной неизбежностью упираемся в линию фронта Гражданской войны, в идеологическую траншею, разделившую непримиримые, взаимоисключающие теории и концепции, в неистовство приговоров и наивность прощений, героическую ненависть и циничное равнодушие, восхищенную патетику и надменную похабщину. Но в этой оглушительной канонаде мысли, растянувшейся на многие десятилетия, не было нас! Нашего человеческого, нашего неистребимо животного, нашего страстно-порочного. Избрав, по привычке, мерилом революции психологию масс, наука предпочла не размениваться на личное и личностное. Хотя именно оно, простое-людское, пугливо-нервное – и есть позвоночник нашей души, это природа силы и слабости, преданности и предательства, воли и трусости. Это единственная историческая константа, непоколебимая в веках.
Слабость всякой исторической концепции – её отрешенность от реальности. Позиция наблюдателя удобна, но безответственна. Быть «над» значит быть «вне» событий, что, как ни странно, исключает точность оценок исследователя. Восторженная героизация или гневное развенчание личности – занятие достойное литератора, но не историка.
Обращение к «Истории русской революции» Троцкого первостепенно при изучении 17-го года. Как ни парадоксально, но это один из самых объективных трудов, посвященных смуте. Природа этой объективности заложена судьбой автора. Ненависть к сверженному «царизму» и побежденному Керенскому нейтрализуется столь же нежным чувством к победителям, уже занесшим ледоруб над головой изгнанника. Беспристрастность пусть даже с желчной закваской - залог исторической правды. Русофобский канибализм Троцкого был не только не отделим от большевистского смерча, закружившего страну, но являлся его эпицентром, его сущностью. Поэтому без троцкизма осмысление Октября невозможно. Один мой знакомый, бывший высокопоставленный сотрудник КГБ, увидев у меня на столе «Историю русской революции», искренне возмутился. Мол, как можно читать этого кровавого выродка, апологета красного террора, поголовного истребителя казачества! При этом фигура Дзержинского вызывала у опального чекиста трепетное восхищение. Вот они – плоды советского просвещения, жирными пятнами политической казуистики заштамповавшие наше историческое сознание. Да и найдете ли вы чекиста, хоть прошлого, хоть настоящего, который бы без придыхания не вспоминал железного Феликса и безжалостно не клеймил Троцкого. А ведь именно Дзержинский вспоминал: «Будучи еще мальчиком, я мечтал о шапке-невидимке и уничтожении всех москалей».
В феврале 17-го под ликующие либеральные визги и покорное молчание нации свершилось величайшее клятвопреступление. Доселе Богохранимая Империя отреклась от Помазанника, предав Православную веру, уничтожив мистическое начало России, лишив её духовного иммунитета, разрушив незримый хребет национального единства. Формулу февральской революции предельно лаконично и точно дает Иван Солоневич: «Государственный переворот 1917 года был результатом дворцового заговора, технически оформленного русским генералитетом».
Возьмем падение монархии за отправную точку русской смуты, ставшей кровавым покаянием нации. Приход к власти большевиков был зачат февралем и выношен российской «демократией» за неполноценные девять месяцев. Монарший крест Верховной власти оказался не по силам февральским преемникам. Он раздавил их, погрузив Россию в жуткий хаос большевистского террора.
БОЛЬШЕВИКИ
Итак, ядовитые тернии Октября взросли на благодатной почве буржуазной революции и с ею оформленной новой конфигурацией власти и общества, пропитанной странным душком «свободы».
Скипетр и держава оказались в дрожащих руках думского большинства, за которым стояли тогдашние финансово-промышленные группы и «прогрессивные» генералы. Локомотивом внесистемной оппозиции явилась большевистская партия, ставшая реальной политической силой лишь к лету 17-го. Вплоть до гражданской войны большевики отличались отсутствием идеологического единства, партийной дисциплины, неустойчивостью, непостоянством и рассеянностью руководящих кадров. Причем первостепенным залогом успеха партии Ленина-Троцкого явилась как раз ее внесистемность. Оказавшись вне закона, ВКП(б) сплотила в монолит народный гнев. А достижения и победы большевистской партии отражали слабости и ошибки правительства Керенского. Выбор партийной стратегии Ленин определял так: «Сила революционного пролетариата с точки зрения воздействия на массы и увлечение их на борьбу несравненно больше во внепарламентской борьбе, чем в борьбе парламентской». Апрельское возвращение Ленина в Россию и провозглашенная им программа взятия власти вызвали непонимание соратников и сочувствие даже у тех, у кого эту власть предполагалось захватывать. Так, ленинский сподвижник Каменев «осуждал курс на восстание, не верил в победу, видел впереди катастрофу и угрюмо уходил в тень». В то же время, по воспоминаниям бывшего управделами Временного правительства Владимира Набокова, Керенский уже в апреле высказывал намерение встретиться с Лениным, поскольку последний «живет в совершенно изолированной атмосфере, он ничего не знает, видит все через очки своего фанатизма; около него нет никого, кто бы хоть сколько-нибудь помог ему ориентироваться в том, что происходит». Как показали следующие несколько месяцев, именно через эти очки Ленин единственный разглядел путь к власти. При конечной ставке на внесистемные методы борьбы Ленин правил паруса большевизма под демократические вихри республики: «Полуанархическое безразличие к избирательной статистике не встречало с его стороны ничего кроме презрения. В то же время Ленин никогда не отождествлял индексы парламентаризма с действительным соотношением сил: он всегда вносил поправку на прямое действие». Кстати, сегодня от той самой демократии, рожденной февралем, мы недалеко ушли. Тогда тоже была своя партия большинства, считай, - партия власти, со всемерной народной поддержкой, выраженной в законном волеизъявлении. Эсеры (социалисты-революционеры), всего каких-то десять лет назад заливавшие брусчатку мостовых кровью министров и генерал-губернаторов, теперь заняли парламент «свободной» России, получив мандат верховной власти. Однако большевики, называя партию эсеров «грандиозным нулем», к кредиту народного доверия относились соответственно: «Партия, за которую голосуют все, кроме того меньшинства, которое знает за кого голосовать, не есть партия, как язык, на котором говорят младенцы всех стран, не есть национальный язык». В то же время сами большевики «еще были малочисленны, непонятны, даже страшны».
Фасад национального представительства февральского режима, казалось, впечатлял единством сословий, сплотившихся вокруг Временного правительства. Буржуазия, интеллигенция, дворянство, духовенство и офицерство образовывали фундамент Республики. Свобода без Царя и Бога стала национальной идеей, Марсельеза - гимном национальной совести. А еще, по словам В. Набокова, «была какая-то странная вера, что все как-то само собою образуется и пойдет правильным организованным путем. Подобно тому, как идеализировали революцию («великая», «бескровная»), идеализировали и население». Даже движущая сила первой русской революции на этот раз являла оппозицию большевикам: «Интеллигенция к партии почти совсем не притекала. Широкий слой так называемых старых большевиков из числа студентов, приобщившихся к революции 1905 г., превратился в преуспевающих инженеров, врачей, чиновников и бесцеремонно показывал партии враждебные очертания спины».
Но на поверку молодая российская демократия не смогла выдержать даже холостого залпа крейсерского орудия.
ПОПУЛЯРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (ЧАСТЬ II): АРМИЯ
«Сами виноваты – нечего соваться туда, где ничего не потеряли. Ну, а теперь пойдемте, выпьем водчонки», - сказал один офицер другому после падения Зимнего.
Армия в свете русской революции не могла избегнуть экзекуции поколениями историков и публицистов. Не жалея ярких красок, не терпящих нейтральных оттенков и переходов, расколотая мысль на свой манер и вкус принялась вымарывать события и лица. В какофонии концепций, мнений и теорий в сухом остатке вырисовывались два основных образа. Во-первых, измотанная уставшая от развязанной царизмом войны армия, потянувшаяся к домашним очагам. Во-вторых, героическое белое офицерство, тащившее свой крест от Москвы и Петрограда до Стамбула и Парижа с транзитными погостами кровавых сражений.
Вот какой предстает в свидетельствах современников обновленная буржуазной демократией солдатская масса сразу же после февральского переворота. «Один полк был застигнут праздником Св. Пасхи на походе. Солдаты потребовали, чтобы им было устроено разговенье, даны яйца и куличи. Ротные и полковой комитет бросились по деревням искать яйца и муки, но в разоренном войною Полесье ничего не нашли. Тогда солдаты постановили расстрелять командира за недостаточную к ним заботливость. Командира полка поставили у дерева и целая рота явилась его расстреливать… Он стоял на коленях перед солдатами, клялся и божился, что он употребил все усилия, чтобы достать разговенье и ценою страшного унижения и жестоких оскорблений выторговал себе жизнь».
Немало свидетельств о разложении армии: «Пехота шла по белорусским деревням, как татары по покоренной Руси. Огнем и мечом. Солдаты отнимали у жителей все съестное, для потехи расстреливали из винтовок коров, насиловали женщин, отнимали деньги. Офицеры были запуганы и молчали. Были и те, которые сами, ища популярности у солдат, становились во главе насильнических шаек».
Вот чем для России закончилась война, чем обернулась свобода: «В голове все решили, что война кончена – Какая нонче война! - Нонче свобода! Это звучное славное слово стало синонимом самых ужасных насилий».
«К этому надо привыкнуть, - успокаивали в военном министерстве. – Создается армия на новых началах, сознательная армия. Без эксцессов такой переворот обойтись не может. Вы должны во имя Родины потерпеть». Но армейская верхушка зрила в корень: «Армия погибла. У нас толпа опасная для нас и безопасная для неприятеля».
А служилое дворянство – офицерство, генералитет – орудие февральской революции, опора и надежда нового режима? Один из архитекторов февраля В. Набоков отмечал, что офицерство разделилось на два течения. Первые, чтобы удержаться на командных высотах, потакали солдатской революционности, провоцируя дальнейшее разложение армии, подрыв дисциплины, утрату сознания воинского долга, утверждение панибратства, поражение войск чумой анархии. Другие, не готовые мириться с новыми порядками, становились бельмом на революционном глазу высокого начальства и предметом разгульной ненависти солдатской военщины. Таким образом, «лучшие, наиболее сильные, добросовестные элементы исчезали, а оставалась либо жалкая дрянь, либо особенно ловкие люди, умевшие балансировать между двумя крайностями».
Известно, что и откуда гниет, и республиканская армия не явилась исключением. По воспоминаниям современников, «командный состав» отличался изрядной вороватостью». Убийственную характеристику армейским верхам дает Троцкий: «Генерал Алексеев, серая посредственность, старший военный писарь армии, брал уступчивостью. Корнилова, смелого боевого начальника, даже почитатели его считали простаком; Верховский, военный министр Керенского, отзывался позже о Корнилове, как о львином сердце при бараньей голове. Брусилов и адмирал Колчак несколько превосходили, пожалуй, других интеллигентностью, но и только. Деникин был не без характера, но в остальном совершенно ординарным армейским генералом, прочитавшим пять или шесть книг. А дальше шли Юденичи, Драгомировы, Лукомские, с французским языком или без него, просто пьющие и сильно пьющие, но в остальном совершенные ничтожества». На это многие лишь ухмыльнутся. Мол, что можно ожидать от сволочи Троцкого, ненавидевшего и изничтожавшего все русское. Так-то оно так. Это действительно слова о врагах, о побежденных врагах. Но именно этот фактор придает мнению большевистского вождя весомость и объективность. Все творческое наследие Троцкого кричит тщеславием и самолюбием. Всякий его успех на страницах «Истории» гремит победой, победа – триумфом. Везде блестящее «я» вдохновителя, организатора, стратега. Но оценка русского генералитета как пьющего ничтожества не столько оскорбляет память лидеров белого сопротивления, сколько умаляет славу автора, обесценивая победы красных на фронтах гражданской войны.
Однако историческая правда требует разносторонности свидетельств. Обратимся к речам и мемуаристике самих генералов.
Пожалуй, самым ярким вождем Белого движения был Лавр Георгиевич Корнилов (по матери то ли калмык, то ли казах). Обласканный Керенским, который страстно называл генерала «первым солдатом революции», Корнилов ненавидел монархию больше большевизма.
Именно он по приказу Временного правительства арестовывал Императорскую семью. Даже в начале января 1918 года, выступая перед первым офицерским батальоном Добровольческой армии в Новочеркасске, Корнилов заявил, что он убежденный республиканец и, что если Учредительное собрание выскажется за восстановление на престоле Дома Романовых, он смирится с этим, но немедленно покинет пределы России.
Ближайшим соратником Корнилова был управляющий военным министерством Борис Савинков, который импонировал генералу как «доподлинный революционер с историческим именем»и сумел недолго (конец августа –сентябрь 1917 г.) побывать генерал-губернатором Санкт-Петербурга. Да, именно тот самый Савинков, участвовавший в убийстве министра внутренних дел В. Плеве (15.07.1904), генерал-губернатора Москвы великого князя Сергея Александровича (4.02.1095), в покушениях на Ф. Дубасова, П. Дурново, Г. Чухнина, П. Столыпина, великого князя Владимира Александровича и нескольких покушениях на Николая II. Вот как его описывает Троцкий: «Крупный искатель приключений, революционер спортивного типа, вынесший из школы индивидуального террора презрение к массе».
Погорел «первый солдат» на банальном дележе власти с Керенским в августе 1917 года, получившем звучное название «Корниловского мятежа». Изначально предполагалось, что это будет военная операция, имевшая целью зачистку столицы от большевиков. Но как только Керенский понял, что, оккупировав Петербург, Корнилов не посчитается ни с ним, ни с Временным правительством, он объявил генерала вне закона. На защиту революции Керенский мобилизовал бурлящий пролетариат столицы, что фактически стало для большевиков генеральной репетицией предстоящего переворота. Корнилов опирался на деморализованное офицерство и «дикую дивизию» генерала Крымова – горцев, которым, по словам окружения диктатора, «все равно, куда идти и кого резать, лишь бы их князь Багратион был с ними».
Офицерство создавало лишь опасную иллюзию силы, в которую поверил Корнилов. Между тем «эта ненависть, эта травля, полное безделие и вечное ожидание ареста и позорной смерти гнало офицеров в рестораны, в кабинеты, гостиницы… В этом пьяном угаре потонули офицеры».
Горцы так и не дошли до столицы. На встречу «дикой дивизии» была направлена мусульманская делегация из туземных авторитетов, в числе которой был и внук Шамиля. Делегация сумела разагитировать соплеменников. В итоге, поход на Петроград захлебнулся, Крымов застрелился, Корнилова и его штаб арестовали.
Небезынтересной представляется зарисовка о готовности горцев сражаться с ненавистными большевиками из воспоминаний генерала Д. Лукомского. 2 февраля князь Девлет Гирей прибыл в Ростов к Корнилову, где заявил, что в течение двух недель обязуется выставить две тысячи черкесов. Но за это кроме вооружения и приличного денежного содержания для воинов, князь потребовал выдать ему единовременно около миллиона рублей. По понятным причинам сделка не состоялась. А вот чем встретил самого Лукомского генерал Каледин в декабре 1917 г.: «Имена генералов Корнилова, Деникина, Лукомского и Маркова настолько для массы связаны со страхом контрреволюции, что я рекомендовал бы Вам обоим и приезжающему генералу Маркову, пока активно не выступать; было бы лучше, если бы вы временно уехали из пределов Дона». Колчака и Деникина более «демократические» генералы называли «героями контрреволюционных вожделений». Может быть, именно это имел ввиду кадет В. Набоков, когда писал: «В словах офицеров не чувствовалось ни уверенности, ни властности, и часто резала революционная фраза, гибельная по своему духу».
Необходимо добавить, что, по утверждению Троцкого, солдатская толща больше чем наполовину состояла не из великороссов. Дезорганизованная армия и полное разложение дисциплины являются как и условием, так и результатом всякой победоносной революции. Что и случилось.
Республиканская армия несла в себе червоточину изолированности и распада. Наглядный пример тому – мемуары казачьего генерала Петра Николаевича Краснова. Повешенный в 1947 году в Лефортовской тюрьме за измену Родине, Краснов сегодня стал одним из альтернативных символов русской боевой славы. Хотя путь его, уже начиная с 17-го года выказывает ничтожество и малодушие. Чтобы рассеять мифы о «несокрушимом» генерале, достаточно лишь обратиться к его собственному восприятию революционных событий.
В своих воспоминаниях под названием «На внутреннем фронте», опубликованных в «Архиве русской революции», Краснов о февральском перевороте отмечает следующее: «Делалось страшное, великое дело, а грязная пошлость выпирала отовсюду». Изменив присяге и предав Государя, Краснов, который провозгласит в 1941-м курс на борьбу с «жидами и коммунистами», избрал себе в вожди Керенского: «И если Россия с Керенским, я пойду с ним. Его буду ненавидеть и проклинать, но служить и умирать пойду за Россию. Она его избрала, она пошла за ним, она не сумела найти вождя способнее, пойду помогать ему, если он за Россию». Завидная жертвенность инфантильной барышни, взбудораженная порывистой влюбленностью! При этом, когда со Временным правительством все будет кончено, генерал напишет: «У Керенского не было для его поста главного – воли». Но была ли воля у самого Краснова, который в дневниках описывает почти свершившуюся присягу Троцкому: «Я, начальник штаба, полковник Попов, и подъесаул Ажогин молчали. Образование нового министерства с большевиками, или без них – это было дело правительства, а не войска, и нас не касалось». При этом генерала можно заподозрить лишь в безволии и трусости, но никак не в политической близорукости. «Доблестный» полководец малодушно цепляется даже не за жизнь, не за семью и детей, а за военную карьеру и командную должность. Но, как и в случае с Керенским, Краснов прекрасно понимает, с кем он имеет дело: «Явились самые настоящие большевики. Злые, упорные, тупые, все ненавидящие». При этом, отказав самому себе в праве участвовать в политической борьбе, тем самым оправдывая свое молчаливое покорство сначала социалистам, а потом большевикам, генерал гневно возмущается аналогичным поведением казачества: «Все неудержимо хлынуло на Дон. Не к Каледину, чтобы сражаться против большевиков, отстаивая свободу Дона, а домой в свои станицы, чтобы ничего не делать и отдыхать, не чувствуя и не понимая страшного позора нации».
О состоянии казаков Краснов вспоминает без прикрас: «Эти дни были сплошным горением нервной системы. Что-то гнусное творилось кругом. Пахло гадким предательством. Большевистская зараза только тронула казаков, как уже были утеряны ими все понятия права и чести». А вот еще цитата: «У казаков засела мысль не только мира с ними, но и через посредство большевиков отправления домой на Дон». При этом следует отметить роль, которая была отведена казачеству февральским режимом: «Орудием репрессий служили чаще всего казаки, как и при царе, но теперь ими руководствовались социалисты». Что из себя представляло казачье сословие накануне гражданской войны, генерал формулирует следующим образом: «Эти люди были безнадежно потеряны для какой-либо борьбы, на каком бы то ни было фронте». Уже потом в Германии, описывая свои революционные потрясения, Краснов пафосно бросит: «Мы были одиноки и преданы всеми». Когда генерал получит свой смертный приговор, он живо раскается в измене Родине, так и не уточнив, сколько раз ее совершил.
Если бы каждый русский солдат и офицер на минуту бы тогда представили, что их ждет через считанные месяцы, то, может быть, и не было бы февральского переворота. Спустя пару лет баронесса Мария Врангель свидетельствовала из «коммунистического рая»: «Красноармейцев сильно тянет в деревню, а отпуск дают только как отдых после перенесенного сыпного тифа, и вот солдатики задумали делать себе прививки тифа посредством вшей. Сейчас же нашлись поставщики. За коробку с 5-ю вшами с сыпного больного брали 250 рублей, и дело пошло к общему удовольствию».
ПОПУЛЯРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (ЧАСТЬ III): КОНТРРАЗВЕДКА
Обойти безмолвием ведомство государственной безопасности, на чьи могучие плечи во все времена возлагалась обязанность борьбы с крамолой и революцией, невозможно. Более того, описание тогдашнего ФСБ в формате февраля 17-го года упрямо внушает суеверие в реинкарнацию истории: «В России же контрразведка представляла клоаку распутинского режима. Отбросы офицерства, полиции, жандармерии, выгнанные агенты охраны образовывали кадры этого бездарного, подлого и могущественного учреждения… Полковники, капитаны и прапорщики, не пригодные для боевых подвигов, включили в свое ведение все отрасли общественной и государственной жизни, учредив во всей стране систему контрразведывательного феодализма”. Избавьтесь от лишней приставки в первом предложении и устаревшего слова во втором, и вы имеете все шансы познакомиться с господами из контрразведки нынешней. А вот о чем свидетельствовал бывший директор полиции Курлов: «Положение сделалось прямо катастрофическим, когда в деле гражданского управления стала принимать участие прославившаяся контрразведка… сплошь и рядом возникали заведомо дутые дела, обрушавшиеся на совершенно невиновных лиц, в голых целях шантажа». Но и тогда контрразведка занималась не только вымогательством, крышеванием и отъемом бизнеса, а как могла защищала февральскую демократию. Так, один из провинциальных начальников контрразведки указывал: «Донесения контрразведки о прежней деятельности Ленина, о связи его с германским штабом, о получении им германского золота были так убедительны, чтобы сейчас же его повесить… В особенности изумляло и даже просто возмущало главенство плохенького адвоката из жидков Сашки Керенского».
И в заключение последний комментарий о демократической госбезопасности: «Вскоре после февральского переворота учреждение, состоявшее из пройдох, фальсификаторов и шантажистов, было поручено наблюдению прибывшего из эмиграции патриотического эсера Миронова».
ПОПУЛЯРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (ЧАСТЬ IV): ЭЛИТЫ
Лица, оказавшиеся у штурвала вчерашней империи, являлись среднепаршивыми либералами, вознесенными на трон при помощи «просвещенных» генералов. Либеральные принципы здесь, как всегда и везде, скорее были идеологическим фантиком, прикрывавшим не самые человеческие устремления в самых человеческих потребностях. Обращаясь к вождям февраля, низвергнутым большевиками, мы упремся в тупую жадную серость – роковую черту и нашего времени.
«Все шлепали по кровавой грязи… Все спешили хватать и жрать, в страхе, что благодатный дождь прекратится».
Чтобы придать определенный практический психологизм работе, следует обратиться к портретным зарисовкам либеральных лидеров, сделанным ими друг о друге.
В первые дни после свержения монархии страну возглавил Михаил Родзянко, лидер партии октябристов, председатель Государственной думы последних двух созывов, бывший камергер Николая II и прочее и прочее. О Родзянке говорили, что это «самый большой и толстый человек в России», а императрица Александра Федоровна называла его «мерзавцем». Бывший заведующий полицией Павел Курлов отмечал в Родзянке «нахальство при несомненной ограниченности». Председатель Совета министров С.Ю. Витте писал: «главное качество Родзянки заключается не в его уме, а в голосе – у него отличный бас».
О Василии Маклакове, одном из руководителей министерства юстиции Временного правительства, светиле либеральной адвокатуры, мемуаристы-современники коротко отпустят: “красноречивый и пустой”. О меньшевике Николае Суханове – “невероятное сочетание наивности и цинизма”. О лидере кадетов и министре иностранных дел Павле Милюкове тоже не очень лицеприятно: «Вся политика Милюкова была отмечена печатью безнадежности». О министре Временного правительства – одном из богатейших людей России Михаиле Терещенко вспоминали следующее: «Откуда взяли его?» спрашивали друг у друга с удивлением в Таврическом дворце. Осведомленные люди объясняли, что это владелец сахарных заводов, имений, лесов и прочих несметных богатств, оцениваемых в 80 млн. руб. золотом, председатель военно-промышленного комитета в Киеве, с хорошим французским произношением, и сверх того знаток балета. Прибавляли еще многозначительно, что Терещенко в качестве наперсника Гучкова почти участвовал в великом заговоре, который должен был низложить Николая II».
Весьма примечательны воспоминания управляющего делами Временного правительства В.Д. Набокова о своем соратнике и вожде А.Ф. Керенском: «Он был соткан из личных импульсов, в душе своей он все-таки не мог осознавать, что все это преклонение, идолизация его, не что иное, как психоз толпы, - что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему, случайному, маленькому человеку – навязала, и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться».
Понятно, что еле успевший спастись от большевистской расправы отец автора «Лолиты» не устоял перед соблазном возложить вину крушения демократии в России на им же выбранного председателя Временного правительства, однако это обстоятельство не исключает взаимной ненависти внутри новой власти: «Те, кто были на так называемом государственном совещании в Большом Московском Театре, в августе 1917 г., конечно, не забыли выступления Керенского, - первого, которым началось совещание, и последнего, которым оно закончилось… То, что он говорил, не было спокойной и веской речью государственного человека, а сплошным истерическим воплем психопата, обуянного манией величия».
Но Набокову надо отдать должное, он не питал иллюзий относительно политической конструкции, которая была создана взамен сверженной монархии. Конституционную монархию, которую первоначально требовали заговорщики, Набоков называл «неестественной ничьей». Однако, обретя республику, управделами Временного правительства смог поставить ей правильный диагноз лишь по итогам вскрытия. «Шесть месяцев были одним сплошным умиранием», – вспоминает Набоков. Ему вторит Троцкий: «Едва родившись, оно умирало и с открытыми глазами ждало своего могильщика».
Рассуждая о причинах поражения февральской революции от большевиков, Набоков выделяет следующее.
Во-первых, неготовность правительства к радикально-карательным действиям: «Полумера только раздражает – решительные меры ударяют сильно, но с ними сразу примиряются».
Во-вторых, отсутствие нравственного и силового авторитета власти: «Но сам переворот стал возможным и таким удобоисполнимым только потому, что исчезло сознание существования власти, готовой решительно отстаивать и сохранять гражданский порядок». Еще весной 17-го, когда Временное правительство было полноправным хозяином в стране, крестьяне по-своему поняли «свободу, равенство и братство». Так, в Курской области они поделили между собой удобренные паровые поля министра Терещенко: «Некогда дворянин говорил крепостным: «Вы мои и все ваше - мое». Теперь крестьяне откликнулись: «Барин наш, и все добро наше». При этом большевиков с их фирменным «землю – крестьянам» как силу, способную претендовать на власть, никто всерьез не рассматривал. Пример тому итоги майских выборов в исполком крестьянских советов: Чернов получил 810 голосов, Керенский – 804, Ленин – 20 голосов.
В-третьих, переоценка очевидности большевиков как немецких шпионов: «Думали, что уже сам по себе факт «импорта» Ленина и КО германцами должен будет абсолютно дискредитировать их в глазах общественного мнения и воспрепятствовать какому бы то ни было успеху их проповеди». При этом после падения Зимнего успех большевиков рассматривался не более чем случайный и кратковременный: «В это время все – и мы в том числе – ни минуты не верили в прочность большевистского режима и ожидали его быстрой ликвидации».
В-четвертых, неспособность элит сражаться за свою власть: «Буржуазные» классы, неорганизованные, небоевые, были бы, конечно, на его (Временного правительства – И.М.) стороне, но ограничились бы платоническим сочувствием. А между тем, здесь недостаточно было такого сочувствия, хотя бы и со стороны очень многочисленных групп населения». И это при том, что республиканские вожди сумели отмобилизовать в свои политические ряды даже помещиков, всегда рядившихся в монархические тоги: «Помещики, принадлежавшие до революции к крайним правым партиям, перекрашивались теперь в цвет либерализма, принимая его по старой памяти за защитный цвет».
Весь так называемый средний класс еще до падения монархии был пропитан ядом либерализма, ненавистью к монархии и национализму, что признает даже Троцкий: «Чиновник, купец, адвокат скоро научились прикрывать свою борьбу за командные высоты хозяйства и культуры высокомерным осуждением пробуждающегося «шовинизма»».
Типичная иллюстрация духа того времени приводится в «Истории русской революции»: «Саратовец Лебедев рассказывает, как при посещении Москвы незадолго до переворота он прогуливался с Рыковым, который, указывая рукой на каменные дома, богатые магазины, деловое оживление вокруг, жаловался на трудности предстоящей задачи. Здесь в самом центре буржуазной Москвы мы действительно казались пигмеями, задумавшими своротить гору».
Однако спустя уже несколько недель, - вспоминал Троцкий, -складывалось впечатление, «как будто бы Временное правительство находится в столице враждебного государства, закончившего мобилизацию, но не начавшего активных действий».
Напомним, что даже Святейший Синод в послании от 9 марта 1917 года благословил свершившийся переворот и призвал народ довериться временному правительству.
Но это демократическое единение на еще теплом прахе монархии уже предзнаменовывало новую революцию: «Правящие классы, в результате обнаруженной на деле неспособности вывести страну из тупика, утрачивают веру в себя, старые партии распадаются, воцаряется ожесточенная борьба групп и клик, надежды переносятся на чудо или чудотворца. Все это составляет одну из политических предпосылок переворота, крайне важную, хотя и пассивную».
ПОПУЛЯРНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ (ЧАСТЬ V): МЕТАМОРФОЗЫ ЗИМНЕГО
Штурм нынешнего Эрмитажа для всех и навсегда стал вехой, раскроившей навек не только историю отечества, но и общество. Сочащийся ненавистью рубец даже сейчас ополчает друг против друга фланги патриотов - коммунистов и националистов. Существует три идеологических «Зимних» стереотипа. Первый либеральный - большевики свергли избранное народом Временное правительство, на 70 лет свернув страну с пути демократического развития. Второй коммунистический – это была победа трудового народа над буржуями-эксплуататорами. И третий националистический – евреи во главе с Лениным-Троцким захватили власть в России, подавив героическую оборону русских офицеров. Странность этих непримиримых позиций заключается в их эмоциональной разнополярности взглядов на один и тот же исторический анекдот, вдолбленный в наши головы советским агитпропом. Давайте попробуем разобрать, что же это было за такое восстание. Кто и как защищал «Зимний»? И почему он пал?
Слухи о намерении большевиков захватить власть в Петрограде активно стали муссироваться после Корниловского мятежа, когда большевики заявили себя организованной силой, способной на вооруженную политическую амбицию. Однако в успех этого предприятия даже среди большевиков верили только отчаянные идеалисты. Но, провозглашая курс на взятие «Зимнего», большевики, опасаясь претензий со стороны прокуратуры (!), иезуитски пытаются камуфлировать очевидные задачи. Вот что об этом вспоминает Троцкий: «В первых числах октября Ленин призывает петроградскую партийную конференцию сказать твердое слово в пользу восстания. По его инициативе конференция настоятельно просит ЦК принять все меры для руководства неизбежным восстанием рабочих, солдат и крестьян». В одной фразе две маскировки, юридическая и дипломатическая: о руководстве «неизбежным восстанием», вместо прямой подготовки восстания говорится, чтобы не дать слишком благоприятных козырей в руки прокуратуры». Большевики прекрасно понимали, что нельзя разрывать оборонительную оболочку наступления.
Даже идеологические соратники видели в грядущем перевороте обреченную авантюру. «Их авантюра с вооруженным выступлением в Петрограде – дело конченое», - писали руководимые Даном «Известия».
«Недельные результаты, - доказывал Каменев, - говорят за то, что данных за восстание теперь нет. Аппарата восстания у нас нет; у наших врагов этот аппарат гораздо сильнее и, наверное, за эту неделю еще возрос».
«Буревестник революции» Максим Горький в октябре 17-го требовал от большевиков опровергнуть слухи о готовившемся восстании, если только они не являются «безвольной игрушкой одичавшей толпы».
Впоследствии Троцкий заметит: «Здесь борются две тактики: тактика заговора и тактика веры в движущие силы русской революции. Оппортунисты всегда верят в движущие силы там, где надо драться».
Ставка была сделана большевиками на петроградский гарнизон, который ж