Однажды в саратовской глуши русские крестьянки, отдыхавшие после огородных трудов, от души пели песню. Музыка была народная, а слова такие: «На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь, / Гром, ударь в тесины новые, / Крупный град, по стеклам двинь, - грянь и двинь, / А в Москве ты, чернобровая, / Выше голову закинь...» Несколько удивишись, я спросил у них, знают ли они автора текста. А когда я назвал фамилию Мандельштама, пришла их очередь удивляться. «Надо же! Немец — а такую русскую песню сочинил!» В поволжской саратовской глуши по-прежнему много немцев. Спутать немудрено.
15 января Осипу Эмильевичу Мандельштаму исполнилось сто двадцать лет. Многие полагают его крупнейшим русским поэтом двадцатого столетия. К слову, одной из первых высказалась Анна Ахматова. Что-то такое понимал про него и Иосиф Сталин, пристально наблюдавший за ним после смерти Маяковского и проявлявший в отношении его судьбы поистине авторскую волю - чего к тому времени не случалось лет сто. Издав в начале века свою первую книгу тиражом менее двухсот экземпляров, к концу столетия он публиковался миллионными тиражами школьных учебников и хрестоматий.
Впрочем, в отличие от девятнадцатого века, иерархия русских классиков века двадцатого еще не сложилась окончательно. Перечень авторов первого и второго ряда более-менее ясен, но вот их взаимное расположение еще предстоит кодифицировать. Если же позволить себе легкую вульгарность и присмотреться к этому своеобразному хит-параду, то можно сказать, что Мандельштам пока что лидирует, явно опережая прежних фаворитов — Блока, Есенина, Маяковского. Во всяком случае, таковы нынешние филологические настроения и приоритеты.
Действительно, в наши дни Мандельштам избалован вниманием гуманитарных мыслителей. Однако контексты суждений о нем обычно сводятся либо к протоколированию его поэтики, богатой сложными тропами и интертекстами, либо к разбору биографических сюжетов, располагающих к увлекательной мифологизации. Его стремятся классифицировать: приписывают то к символизму, то к акмеизму, объявляют то классицистом, то метафизиком. И все эти атрибуции в определенной степени верны, хотя совершенно не описывают его эстетики во всем ее многоообразии.
Но вот сегодня хочется вспомнить о нем в контексте совсем ином - культурно-историческом. Есть ощущение, что на долю Осипа Эмильевича выпала миссия не просто значительная, а совершенно краеугольная для русской словесности - перед ним стояла задача сохранения пушкинской традиции. Ведь трудно представить, в каком стилевом тигле оказались творцы начала века, сколько соблазнительных и страшных вызовов принес модернизм. Мандельштам, страдающий безупречным вкусом и слухом, не стал прятаться от дионисийского безумия новых форм, как это сделали, скажем, поэты Ходасевич и Бунин. Но и не сдался всецело ритмам авангарда. Он воспринял, усвоил и, переплавив в себе, воссоединил его с пушкинским руслом русской поэзии.
Тут, конечно, возникает вопрос об определении границ самой этой традиции. Ведь если за пушкинское эхо привычно принять гармоничность, благозвучие, стереоскопичность смыслов, то эти черты в неменьшей степени свойственны Блоку и Анненскому, Есенину и Ахматовой, Георгию Иванову и Набокову. Однако думается, что есть в Мандельштаме нечто, что выделяет его из ряда великих современников и связывает непосредственно с Александром Сергеевичем. А именно феноменальная целостность поэтического взгляда - «целокупность», как сказал бы он сам. По-видимому, эта целостность, когда в каждом отдельном слове и образе ощущается единое дыхание, звучание, видение всего мироздания, родом из аполлонического Ренессанса. Сам Мандельштам называл себя последним христианско-эллинским поэтом — и это очень точное определение. Чувство вселенской целостности не позволило ему замкнуться в узком прочтении национальной традиции, отсюда его программная «тоска по мировой культуре». Как известно, Гоголь и Достоевский видели русское начало Пушкина прежде всего в его всемирной отзывчивости. В двадцатом веке это пушкинское русское начало Осип Мандельштам воспроизвел в полной мере.