Мифы о русском характере

Комплексы образованного общества

К XIX веку образованные сословия России, воспитанные на иллюзии «русского Запада», были отчуждены от остальных сословий системой экзистенциальных преград, представляли собой своего рода народ в народе. Поэтому суждения образованного общества о русском национальном характере преломлялись через призму неорганичного, экзистенциального статуса, отражали отношение интеллигенции к народу, а также её рефлексию по поводу собственной исторической роли.

Всякая культура произрастает из национальных корней – эта тривиальная истина к XIX веку была забыта русским образованным обществом. Великая культура не может существовать без открытости другим культурам, общечеловеческому. Но жизненные соки и материю воплощения, язык выражения, актуальные темы и задачи культура получает из национальной почвы. Абсурдно было бы представить немецкую культуру, созданную на английских и французских заимствованиях. Но русское образованное общество именно так и видело русскую культуру. Более того, отечественной культуре рекомендовано было всеми силами уподобляться европейским образцам.

Светская культура в России со времён Петра I созидалась вне национальной почвы. Мировоззрение образованных сословий в России покоилось на двух мифах. Миф лжеевропеизма (выражение Ф.М. Достоевского), или иллюзия «русского Запада», утверждал, что западноевропейская культура является единственно возможным вариантом человеческой культуры. Поэтому остальные народы в той степени перестают быть варварами, в какой заимствуют европейские культурные образцы. При этом европеизированное русское образованное общество имело о европейской культуре поверхностное мнение, заимствовало в первую очередь модные европейские предрассудки и заблуждения. Второй миф – об отсталости азиатской России, которая никогда не имела культурной самобытности, поэтому должна выравниваться по западноевропейским стандартам. Как во всех мифах, есть в них доля правды, но сильно преувеличенная и искаженная. Поэтому для русской интеллигенции и «народа-то нет, а есть и пребывает по-прежнему всё та же косная масса, немая и глухая, устроенная к платежу податей и к содержанию интеллигенции; масса, которая если и даёт по церквам гроши, то потому лишь, что священник и начальство велят» (Ф.М. Достоевский).

Культурная отсталость молодого русского народа объясняется трагической русской историей. Но основным виновником отсталости народных масс в России были образованные сословия, с петровских времён закрепостившие крестьянство и разорившие органичный уклад остальных сословий: купечества, посада, священства. Вместе с тем культурная отсталость России преувеличивалась образованным обществом. Самобытная русская православная культура была неуловима для тех, кто принципиально отрицал её наличие. Русская культура вбирала влияния Запада и Востока, в частности Византии, христианского мировосприятия и верований, быта славянского язычества. Она отражала географическое и климатическое разнообразие огромных евразийских пространств, созидательное общежитие множества народов, дисциплину и напряженный труд мощного государства. Но основным созидательным началом русской культуры являлись самобытный национальный характер, творческая воля и одарённость русского народа.

Начиная с петровских времён, культура образованных слоёв была отчуждена от органичной русской православной культуры, которая осталась запечатленной в творческих достижениях прошлого, дух которой сохранялся в церковной жизни, в народных массах. Поэтому образованному обществу в России фактически были недоступны и неизвестны самобытность низших сословий и их характер. Попытки понимания национального характера оказывались бесплодными из-за пропасти, разделявшей народ и образованные слои, в результате простонародью приписывались собственные болезни и пороки.

Так, например, Николай Бердяев писал: «Основные особенности русской духовной, преимущественно умственной культуры XIX века могут быть сведены к четырем чертам: беспочвенность, свободолюбие, радикализм и эсхатологизм». Высказывание Бердяева является характерным примером иллюзии «русского Запада». Это самохарактеристика преимущественно умственной культуры, отчуждённой от культуры общенациональной и потому беспочвенной. Интеллигентское сословие со времени зарождения в конце XVIII века ощущало собственную беспочвенность, но не вполне сознавало её. Беспочвенностью образованные люди могли гордиться. Свободолюбие беспочвенной культуры характеризовалось отсутствием национальных обязанностей. Дворянское сословие со времён Екатерины I не чувствовало долга перед народом, но имело все возможные привилегии и права, поэтому не знало подлинной свободы. Это свободолюбие было абстрактным и приземлённым одновременно. Представление о свободе было внерелигиозным, ограничивалось социальными и политическими формами. Радикализм умственной культуры коренится в неорганичности происхождения, в отсутствии исторического назначения, в инстинктивных попытках вырваться из ложного экзистенциального положения. Эсхатологизм этой культуры противоположен христианскому, так как являл собой безблагодатное апокалиптическое отчаяние и безысходность. Выход из экзистенциальной беспочвенности виделся в апокалиптической катастрофе, ибо умственная культура лишена эсхатологического завершения и воскресения.

Русская интеллигенция несла в себе родовую болезнь послепетровских образованных сословий. Судорожные поиски национальной органики и отрыв от неё порождали мучительные народнические комплексы, которые не вполне сознавались, но вплетались в самовыражение интеллигенции:

1. Острое ощущение ложности своего экзистенциального положения, исторической безродности, оторванности и никчемности. В типе лишних людей эта болезнь принимает форму социальной и духовной депрессии, настроения безысходного пессимизма.

2. Чувство исторической вины культурных слоёв перед народом, но без осознания этой вины. Поэтому тип кающегося дворянина – это болезненно истерическая фигура, реально не приблизившаяся к народу.

3. Ощущение того, что существует некая неведомая и недоступная культурным людям народная истина, поиски которой заканчивались тем, что в народе видели отражение собственных болей и проблем. В комплексе псевдонародности коренится мощная народническая традиция, принимающая различные формы.

4. Порыв искупить свою историческую вину служением народу тоже проистекал из экзистенциального эгоизма интеллигенции. Славянофилы требовали освободить народ от крепостничества, западники – от общины, радикалы – от самодержавия. Консервативные же слои предлагали рецепты защиты народа от всего остального, от пагубных идей Запада, от социализма, от растления культурой и образованностью. Формой защиты консерваторы считали то, что другие предлагали уничтожить в первую очередь: крепостничество, общину, самодержавие. В переплетении прозрений и заблуждений ближе к истине были славянофилы, но и они не свободны вполне от грёз и иллюзий больного сознания русского образованного общества.

5. Непреодолимое стремление интеллигенции войти в народ, соединиться с народом, чтобы либо научиться у него натуральной и органичной жизни и разделить её, либо образовать, окультурить народ, обучить его новым освободительным и прогрессивным идеям. Эти комплексы были движителями хождения в народ, героического, но слепого, которое было обречено на неудачу и на уроках которого учились уже последующие «ходоки» – революционеры, поработившие народ.

6. Наряду с этим образованным слоям присуще агрессивное или презрительное отчуждение от народа, нежелание не только понять народ или служить народу, но и думать об этой проблеме. Эта болезненная защита от экзистенциальной боли, попытки отвернуться от кровоточащей раны выразились и в снобизме аристократии, дворянства, и в снобизме иного рода у нигилистов.

7. Комплекс национального самоуничижения интеллигенции подменял социальное покаяние. В обществе было хорошим тоном заискивать перед всем западным и стыдиться всего отечественного. Интеллигенции явно недоставало чувства национального достоинства, что неизбежно при отсутствии бытийной укоренённости. Сословия, потерявшие родину в России и не приобретшие родину на Западе, оказались на задворках культуры, десятилетиями вынуждены были жить заимствованиями. Причину собственного уничижённого положения они видели в рабьем русском характере и отсталой азиатской России. В этой подмене и проекции на народ собственного больного состояния тоже выражалась попытка избавиться от экзистенциальной боли.

Все комплексы образованных слоёв являют собой болезненную реакцию на ложное экзистенциальное положение. Они могли соединяться, могли проявляться раздельно и выглядеть антагонистическими. Из-за родовой болезни и ложного статуса попытки обращения к народу были обречены на неудачу. Но эта непреодолимая, хотя искаженная тяга к народу свидетельствовала о стремлении культурных слоёв к оздоровлению. Весь XIX век общество так или иначе волнует этот вопрос, эта боль. И в болезненном состоянии душа русского культурного человека оставалась русской. В аналогичных обстоятельствах европейские культурные слои не были склонны к народническим комплексам.

 

Экзистенциальная боль русской литературы

Российское общественное мнение начиная с XIX века судит о национальном характере русского народа не по реальной истории, а по художественной литературе и публицистике. Общепринятым стало мнение, что герои русской литературы выражают типы национального характера. Причины этого кроются и в самоощущении литераторов, и в общественном мнении. У художественной литературы свои творческие задачи, не совпадающие с потребностями изображения «реальной» жизни. Однако это не мешало самим писателям полагать, что они изображают вполне «реальную» жизнь. С другой стороны, общество было образовано в традиции культуры «русского» Запада, поэтому могло судить о российской истории и национальном характере через призму своих иллюзий и мифов.

Русская литература XIX века была шире потребности экзистенциального самоутверждения культурного сословия. Великая литература была ответом на вечный зов творчества, что не мешало литературе выражать экзистенциальную заботу образованного общества. Художественная литература выражала не столько проблемы русского народа, сколько проблемы образованных слоев, отражала не самоощущение народа, а попытки самосознания культурного общества. Поэтому дворянскую литературу нельзя воспринимать как исторически-реалистическую, изображающую эпоху, ибо вне её поля зрения оказались целые пласты русской жизни и истории: быт различных сословий, православные традиции, развитие мощной государственности, колонизация и цивилизация огромных суровых пространств.

«Психология русского народа была подана всему читающему миру сквозь призму дворянской литературы и дворянского мироощущения. Дворянин нераскаянный – вроде Бунина, и дворянин кающийся – вроде Бакунина и Лаврова, все одинаково были чужды народу. Нераскаянные – искали на Западе злачных мест, кающиеся – искали только злачных идей. Нераскаянные говорили об азиатской русской массе, кающиеся – об азиатской русской монархии, некоторые (Чаадаев) – об азиатской русской государственности вообще. Но все они не хотели, не могли, боялись понять и русскую историю, и русский дух» (И.Л. Солоневич). Необходимы своего рода психоанализ и духоанализ русской литературы. В проекции социальной психологии литература даёт характеристику типов образованного человека и образ простого человека, который измышлял себе человек образованный. Поэтому по русской литературе нельзя изучать характер времени и характер русского народа.

Герои русской литературы – это образы не реальных людей и отношений, а отражение проблем, которые мучили образованное общество. Эта литература не натуралистическая и не реалистическая, а экзистенциальная. Если западные писатели изображали по преимуществу то, что видели, то русские описывали то, что чувствовали. Русская литература изображает внутреннюю судьбу автора, историческое положение и статус его сословия, его место в истории и культуре своего народа, а только затем – отношение автора к немым и несмысленным (по характеристике Бердяева) слоям населения. Внутренняя жизнь немых сословий во многом осталась тайной для русской литературы. Разгадка народной тайны заботила всю русскую умственную культуру и поэтому – литературу.

В свете экзистенциальной заботы образованного общества можно определить больные вопросы русской литературы:

1. Обретение и осознание образованным обществом собственного исторического места и статуса.

2. Проблема народа, к народу и в народ – попытки осознать историческую вину и поиски путей искупления.

3. Попытки вернуть родину земную – соприкоснуться с традиционной отечественной культурой.

4. Стремление вспомнить о родине Небесной: поиск христианских истоков культуры, абсолютных духовных устоев и незыблемых нравственных ценностей, актуальные ответы на вечные вопросы.

На высоте этих вопросов литературе открывалась основная духовная трагедия эпохи – нашествие духов ложной социальности (духов злобы поднебесных, мироправителей тьмы века сего) на Россию, миссия России в борьбе с новыми формами мирового зла.

Это основные грёзы русской литературы, в которых она разделяла многие заблуждения образованных слоев. Но русская классическая литература смогла вырваться из экзистенциальных пут сознания образованного общества. Она совершила первый шаг, но в нем стала великой и непревзойденной, и этим – литературой подлинно русской. Русская умственная культура через классическую литературу к XX веку сумела обнаружить симптомы собственной болезни, но не смогла поставить ей полный диагноз и предложить средства избавления. Она вырвалась к духовным реальностям и прикоснулась к религиозным основаниям национальной культуры. Но прикоснулась робко, что вызвало «головокружение» культуры, которое проявилось в начале XX века в двойственности и подменах, характерных для писателей религиозного ренессанса.

Русская литература содержит смесь гениальных прозрений и пророчеств с расхожими заблуждениями времени. Её прозрения – в беспрецедентном для европейской литературы прорыве к христианским истинам о Боге, человеке и мире. Основным же заблуждением русской литературы, обусловленным экзистенциальным статусом писателей, были недостаточное знание душевной жизни и духовных корней народа, неумение увидеть своеобразные его достоинства и приписывание ему собственных недостатков. «Иван Солоневич сделал горький упрек русской литературе в том, что она просмотрела Россию. Если бы кто решил узнать Россию по русской литературе и для того перечитал бы всех тех писателей, кого принято называть классиками, – его усердие, конечно же, было бы вознаграждено многими вдохновенными страницами. Но что же бы узнал сей читатель о сей стране?! Он узнал бы о “лишних людях”, о “мертвых душах”, о “героях нашего времени”, о “темном царстве”. Но где же “живые души”, где “не лишние” люди? Кто строил это великое государство, кто защищал его, кто молился за него? Кто полагал душу свою за Веру, Царя и Отечество? Как это ни печально, но из русской литературы мы не узнаем Православной России, не узнаем её сокровенных молитв, её “жизни во Христе”, её духовных подвигов, её праведников. Русская литература не воспела осанну Богу за все Его милости и щедроты, ниспосланные нашему возлюбленному отечеству. (Конечно, были Достоевский, поздний Гоголь, Лесков, Аксаков. Но они оставались отдельными голосами. Хор пел другую партию.) Сколько страниц потрачено на упражнения в социальной критике, сколько сил положено на обличение пороков и вскрытие язв, сколько желчи и претензий к родной земле. “Ты и могучая, ты и бессильная”. Но писали больше о “бессильной” и “немытой”. Русская литература тяжко согрешила ропотом. Чего стоит один вопрос “Кому на Руси жить хорошо?”. Во многом именно литература создала образ России как “темного царства”, населила её “держимордами”, построила в ней “город Глупов”. Такую “отсталую европейскую провинцию” оставалось только европеизировать революционными средствами. Свет России православной был увиден только тогда, когда Русская земля оказалась “за шеломянем еси”. На неё пришлось уже оглядываться, смотреть с других берегов. “Что имеем – не храним, потерявши – плачем” – эти пушкинские слова Шмелев обращал к русской эмиграции. “На реках Вавилонских седохом мы и плакахом”» (свящ. Геннадий Беловолов).

О характере русского народа отечественное и зарубежное общественное мнение судило по тому, что высказали на этот счёт русская художественная литература и публицистика, которые воспринимались как достаточный источник. Поэтому все, что принято вычитывать в литературе и публицистике о характере русского народа, нуждается в ревизии и преломлении.

«Великий писатель Толстой утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его-де речь туманна, запутана и пересыпана всякими таво да тае… Мужик же говорит в разных случаях по-разному. Разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом, мужик, естественно, будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли? Отсюда и возник псевдонародный толстовский язык. Но вне общения с барином – речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка. Этой речи Толстой слыхать не мог. Он, вечный Нехлюдов, всё пытался как-то благотворить мужику барскими копейками – за счёт рублей, у того же мужика награбленных. Ничего, кроме взаимных недоразумений, получиться не могло… Толстой – самый характерный из русских дворянских писателей. И вы видите: как только он выходит из пределов своей родной, привычной дворянской семьи, всё у него получает пасквильный оттенок: купцы и врачи, адвокаты и судьи, промышленники и мастеровые – всё это дано в какой-то брезгливой карикатуре. Даже и дворяне, изменившие единственно приличествующему дворянскому образу жизни – поместью и войне, – оказываются никому не нужными идиотиками (Кознышев). Толстой мог рисовать усадьбу – она была дворянской усадьбой, мог рисовать войну – она была дворянским делом, но вне этого круга получалась или карикатура, вроде Каренина, или ерунда, вроде Каратаева… Толстой сам признавался, что ему дорог и понятен только мир русской аристократии. Но он не договорил: все, что выходит из пределов этого мира, было ему или неинтересно, или отвратительно. Отвращение к сегодняшнему дню – в дни оскудения, гибели этой аристократии – больше, чем что бы то ни было другое, толкнуло Толстого в его скудную философию отречения… Трагедию надлома переживала вся русская литература. И вся она, вместе взятая, дала миру изысканно кривое зеркало русской души… Грибоедов писал своё “Горе от ума” сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который “слова умного не выговорил сроду”, – других типов из русской армии Грибоедов не нашел. А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потемкиных и совсем уж современником Кутузовых, Гаевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник – “и золотой мешок и метит в генералы”. А где же русская армия? Что – Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевывали Кавказ? Или чеховские “лишние люди” строили Великий Сибирский путь? Или горьковские босяки – русскую промышленность? Или толстовский Каратаев – крестьянскую кооперацию? Или, наконец, “мягкотелая” и “безвольная”русская интеллигенция – русскую социалистическую революцию?.. Литература есть кривое зеркало жизни. Но в русском примере эта кривизна переходит уже в какое-то четвертое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего. Отразила ли она идеалы русского народа? Или явилась результатом разброда нашего национального сознания… Русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из её сильных сторон… Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной. Ни нашего государственного строительства, ни нашей военной мощи, ни наших организационных талантов, ни наших беспримерных в истории человечества воли, настойчивости и упорства – ничего этого наша литература не заметила» (И.Л. Солоневич).

На это можно было бы возразить, что литература и не ставила задачу давать картину действительности и описывать русские идеалы, ибо у художественного творчества не реалистически-исторические, а духовно-экзистенциальные задачи. Скажем, Грибоедов не стремился в Скалозубе описать господствующий тип русского офицерства. Но то, какой материал использует литература, то, что она берёт из действительности для выполнения собственных задач, говорит о том, как литераторы относятся к современной им действительности, что видят в ней и чего не хотят видеть, что считают главным, а что второстепенным. Принцип отбора материала и выстраивания образов отражает, хотя и опосредованно, отношение художника к действительности. То, что Грибоедову для построения образа в произведении понадобился именно такой облик русского офицера, как Скалозуб, говорит не о том, что других в его время не было или он их не видел, но о том, что литература, в лице Грибоедова в частности, была внутренне сориентирована это увидеть и так изобразить.

«Вот Гончаров – писатель первого ряда, человек не чуждый героизма, по собственной инициативе совершивший кругосветное плавание, откуда возвращается с Дальнего Востока сухим путём через всю Россию. В своих Записках он с восхищением описывает встреченных им русских людей (офицеров, чиновников, купцов, землепроходцев). Все они сплошь – герои. Однако по возвращении он пишет не о них, а о диванном лежебоке Обломове, человеке в высшей степени лишнем… Не Штольц герой Гончарова, а ведь по пути с Дальнего Востока в европейскую Россию он восхищался штольцами… Антон Чехов бездельником не был, хотя и не был героем. Он был хорошим врачом, трудолюбивым журналистом, изумительно тонким и работоспособным литератором. Но и этот великий мастер рассказа выводит в своих сочинениях бесчисленное количество бездельников. А ведь его героями должны были бы стать его коллега Ионыч или принадлежащий к его категории просветителей трудолюбивый Беликов! У нас достойными внимания оказались те, кто в литературах других стран был маргинализирован самой литературой, не говоря уже об их маргинализации обществом. Из русских литераторов XIX века только у Лескова маргиналы не в центре внимания. Вот Лесков и остался для всех чужим: для левых и правых, для традиционалистов и реформаторов, для революционеров и архиереев. Однако в русской жизни героев было сколько угодно! Генерал Ермолов и Петр Столыпин, Муравьев-Амурский, Кауфман-Туркестанский – можно называть множество имен из всех сословий… Героев хватало, но о них не писали; между тем страна процветала» (В.Л. Махнач).

Сверхкритическое и сатирическое преломление действительности было потребностью русской литературы. Почему писатели так относились к действительности, что отражали её кривозеркально? Как и всякое художественное творчество, литература не призвана правдиво отображать эмпирическую реальность, но она не призвана и искажать её, она не обязана быть зеркалом реальности, но не должна становиться и кривым зеркалом. Художественное творчество движимо поисками новых образов, новых ценностей, то есть, в конечном итоге, новых идеалов своего времени и своего народа. Какие идеалы искала русская литература, и как она это делала, что превратилась во многом в превратное отображение современной ей действительности? У многих русских писателей в том, что касается темы своего народа и своего времени, чувствуется некий болезненный надрыв, идущий вразрез с внутренним назначением, творческим беспристрастием и нравственной взыскательностью литературы.

Действительно, если воссоздать образ русского простонародного человека по художественной литературе, то получится очень приземленный, примитивный тип, преисполненный лени, лукавства, двоедушия Подобные качества можно было найти среди реальных людей, у простонародья были свои пороки. Но они были усугублены двухвековым рабством у дворянства, чьи наследники и пытаются «понять» народ. Школа рабства не могла не сказаться отрицательно на национальном характере и творческих дарованиях народа, что видно при сравнении характера и культуры свободных крестьян Русского Севера и закрепощенного крестьянства средней полосы России. Понять и правдиво отобразить черты национального характера невозможно без понимания их генезиса.

Попытки познания русского характера преломлялись через комплексы «русского Запада». Поэтому, с одной стороны, сопровождались боязнью и подозрительностью к простонародью, болезненным чувством вины перед ним, с другой же – необоснованными претензиями и обвинениями. И только некоторым творческим гениям удавалось вырваться из экзистенциальных пут сознания. Пушкин, Достоевский, Лесков, Аксаков, Островский сумели прикоснуться к тайникам души простого человека. Описание же простонародного характера у Тургенева, Толстого и Чехова иногда отдаёт пародией. О Гоголе речь не идёт, у него были иные задачи.

Если литература не смогла уловить душевную жизнь крестьянина, ремесленника, купца, открывателя новых земель, отражала ли она идеалы и духовную жизнь народа? О том, что души мычащих масс преисполнены богатой и драматичной жизни, свидетельствует современная русская литература, которая в этом измерении превзошла русскую классику. Необычайную интенсивность и разнообразие внутренних переживаний простого человека с захватывающим мастерством описывают Солженицын, Астафьев, Распутин, Белов, Быков, Абрамов, Шукшин. И, наверное, внутренняя жизнь русского крестьянина XIX века по богатству не уступала подсоветскому крестьянину, подвергшемуся геноциду и колхозному рабству.

Русская классическая литература не отразила также и характер образованного человека во всем его многообразии, ибо была занята болью образованного общества. В результате искаженной рефлексии культурные сословия переставали понимать самих себя. «Со страниц великой русской литературы на вас смотрят лики бездельников» (И.Л. Солоневич). Милые люди преисполнены глубоких мыслей и переживаний, но зависающих в искусственной атмосфере, ибо нет у них врожденных обязанностей, долга созидательного труда. Они могут что-нибудь начать «делать»: управлять имением, как толстовский Левин, пахать, как сам Толстой. Могут ничего не делать, как подавляющее большинство литературных персонажей, и при этом страдать от понимания, что делать что-либо в их ложном положении бессмысленно (Обломов). Если кто-то одержим делом, то фрагментарная деятельность носит характер мании, как у Базарова. Является ли это характеристикой русских образованных слоев, которые, с одной стороны, создавали уникальную научную и художественную культуру, отстраивали хозяйственную и государственную жизнь России, с другой – энергично разрушали устои? Это образ роковой болезни русской умственной культуры и образы больных ею.

Русский народ, создавший самую мощную государственность в мировой истории, предстаёт в русской литературе антигосударственником. В.В. Вейдле в «Мыслях о русской душе» говорит, что литература отразила антигосударственные инстинкты народа: «“Для русской литературы губернатор, околоточный, делопроизводитель – либо исчадия ада, либо человеческие существа, начисто изъятые из того мира, к которому они принадлежат по должности. Толстой ненавидит суд, Салтыков администрацию, Чехов терпит лишь тех профессионалов, которые не терпят своей профессии”. И доныне многие считают, что русское “государство изначально противостоит русскому человеку как нечто враждебное и на него, как на врага, не распространяются моральные запреты: его можно обманывать, у него можно красть; обещания, данные государству, можно не выполнять. С ним можно бороться разными способами”» (К. Касьянова). Это описание интеллигентского, а не народного отношения к своему государству.

В русской литературе невозможно найти характеристику эпохи и народа. Понятно, что у художественной литературы свои задачи, что русская литература была более всего занята болью дворянской культуры. Беда в том, что зарубежное общественное мнение и самомнение русской интеллигенции полагают, что русская литература полно и адекватно отразила уродливый характер русского человека. Вернее, образованное общество в России полагало, что национальный характер можно изучать по русской литературе, и эта установка была воспринята западным общественным мнением. Этот факт имел роковые последствия для России и для Европы. Пристрастно, но справедливо по этому поводу писал Иван Солоневич в книге «Народная монархия»: «Для всякого разумного человека ясно: ни каратаевское непротивление злу, ни чеховское безволие, ни достоевская любовь к страданию – со всей эпопеей русской истории не совместимы никак. В начале Второй мировой войны немцы писали об энергии таких динамических рас, как немцы и японцы, и о государственной и прочей пассивности русского народа. И я ставил вопрос: если это так, то как вы объясните и мне, и себе то обстоятельство, что пассивные русские люди – по тайге и тундрам – прошли десять тысяч верст от Москвы до Камчатки и Сахалина, а динамическая японская раса не ухитрилась переправиться через 50 верст Лаперузова пролива?.. Или – как это самый пассивный народ в Европе – русские – мог обзавестись 21 миллионом кв. км, а динамические немцы так и остались на своих 450 000? Так что: или непротивление злу насилием, или двадцать один миллион кв. километров. Или любовь к страданию – или народная война против Гитлера, Наполеона, поляков, шведов и прочих. Или «анархизм русской души» – или империя на одну шестую часть земной суши. Русская литературная психология абсолютно несовместима с основными фактами русской истории. И точно так же несовместима «история русской общественной мысли». Кто-то врет: или история, или мысль. В медовые месяцы моего пребывания в Германии – перед самой войной – и в несколько менее медовые – перед самой советско-германской войной – мне приходилось вести очень свирепые дискуссии с германскими экспертами по русским делам. Оглядываясь на эти дискуссии теперь, я должен сказать честно: я делал все, что мог. И меня били, как хотели – цитатами, статистикой, литературой и философией. И один из очередных профессоров в конце спора иронически развел руками и сказал: “Мы, следовательно, стоим перед такой дилеммой: или поверить всей русской литературе – и художественной и политической, или поверить герру Золоневичу. Позвольте нам все-таки предположить, что вся эта русская литература не наполнена одним только вздором”. Я сказал: “Ну что ж – подождем конца войны”. И профессор сказал: “Конечно, подождем конца войны”. Мы подождали. Гитлеры и Сталины являются законными наследниками и последователями Горьких и Розенбергов… в начале-де словоблудие, и только потому пришли Соловки и Дахау. В начале была философия Первого, Второго и Третьего Рейха – только потом взвилось над Берлином красное знамя России, лишенной нордической няньки… Русская интеллигенция познавала мир по цитатам, и только по цитатам. Она глотала немецкие цитаты, кое-как пережевывала их и в виде законченного русского фабриката экспортировала назад – в Германию. Германская философия глотала эти цитаты и в виде законченного научного исследования предлагала их германской политике. Откуда бедняга Гитлер мог знать, что всё это есть сплошной, стопроцентный химически чистый вздор? Как было ему не соблазниться пустыми восточными пространствами, кое-как населенными больными монгольскими душами? Гитлер помер. Давайте говорить о мертвеце без гнева и пристрастия: если правы Достоевский, Толстой и Горький, то правы и Моммзен, Рорбах и Розенберг. Тогда политика Гитлера на Востоке является исторически разумной, исторически оправданной и, кроме того, исторически неизбежной. Если русский народ сам по себе ни с чем управиться не может, то пустым пространством овладевает кто-то другой. Если русский народ нуждается в этакой железной няньке – то по всему ходу вещей роль этой няньки должна взять на себя Германия. И это будет полезно и для самого русского народа».

Суть этого трагического исторического недоразумения в том, что и сами русские писатели, и российское общественное мнение, а вслед за ним и европейское неадекватно воспринимали смысл того, что русская литература говорит о характере и судьбе своего народа. Русская классика сделала грандиозный, но только первый шаг в познании русским образованным обществом духовных устоев своего народа. Дальнейший путь был очень длинен, ибо широка была пропасть, вырытая за два столетия отчуждения. Великие достижения великой литературы в том, что она совершила поворот к православным и национальным истокам культуры, будила религиозную совесть общества, разоблачила многие его заблуждения и пороки, вскрыла существенные противоречия жизни, впервые указала на смертельную опасность духовных болезней, обрушивающихся на христианский мир. Но процесс возрождения исконно русской культуры замедлялся грузом вековечных предрассудков, всеобщей идеологизацией общества и был прерван катастрофой 1917 года.

 

Кривое зеркало публицистики

Подмена рефлексии народного характера саморефлексией – давняя традиция русской умственной культуры. Ещё Петр Чаадаев, говоря о России как о «выпавшей из истории христианского человечества», описывал положение образованных сословий. Письма Чаадаева – это вопль человека, взращенного в утопии «русского Запада», но впервые с состраданием обратившего взор на огромный «материк» – Россию. Европеизированному сознанию Россия представлялась недостойной европейской цивилизации. Жизнеощущение Чаадаева было безысходно трагическим потому, что он не видел отчужденности образованных сословий от национальных корней. Не к самобытнейшей русской цивилизации, а к европеизированному культурному слою можно отнести слова Чаадаева: «Присмотритесь хорошенько, и вы увидите, что каждый важный факт нашей истории пришел извне, каждая новая идея почти всегда заимствована». Не у России, а у дворянской секуляризованной денационализированной культуры «нет ни прошлого, ни настоящего, ни будущего». Саморазоблачающе звучат слова «Философических писем», если отнести его к собственному предмету – характеристике экзистенциального состояния дворянской культуры: «Мы идём по пути времён так странно, что каждый сделанный шаг исчезает для нас безвозвратно… у нас нет развития собственного, самобытного, совершенствования логического. Старые идеи уничтожаются новыми, потому что последние не истекают из первых, а западают к нам Бог знает откуда, наши умы не бороздятся неизмеримыми следами последовательного движения идей, которые составляют их силу, потому что мы заимствуем идеи уже развитые. Мы растем, но не зреем; идем вперед, но по какому-то косвен

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram