Перед вердиктом

ОТ РЕДАКЦИИ. Рассмотрение пресловутого «дела о покушении на Чубайса» подходит к концу. В эту пятницу ожидается окончательное решение суда.

Мы публикуем эссе Ивана Миронова, написанное за двое суток до вердикта.

* * *

Небо без железа, колючки и проводов. Небо, подернутое бликами близкого заката, отливающее глубиной вечности и свободы. Черные парящие над скромными облаками царапины тонут и вновь выныривают из небесной бездны. Бирюзовое счастье, упиваемое подслеповатым от двух лет «крытки» взглядом, наполняет душу преддверием в мгновение быть утраченным. Скоро вердикт, за которым, возможно, вновь начнутся камерная бесконечность коридоров, периметров и одиночества.

До вердикта считанные часы, сожженные усталостью и фатализмом. На столе потрескивает лампада – слишком высоко поднят фитиль, опаляя нагар под фарфоровой башенкой с ладаном. Мягкое благоухание гасит скрежет нервов, вселяя в сердце спокойствие и гордую восторженность.

Осталось погладить костюм и рубашку. Галстук, ремень оставлю дома. Вместе туфель придется одеть мокасины без каблуков, чтобы их не выломали вертухаи. Зато костюм хороший, шерстяной, теплый. Летнего нет. Тот, который забрал из тюрьмы, я сжег – примета освободившихся, чтобы не вернуться. А новый купить не поднялась рука. Неделю назад заехал в магазин. Пару рубашек и летний светлый костюм отнес на кассу. Рубашки взял, костюм оставил с риском бесполезности обновки.

Для близких составлен длинный список – книг и короткий – вещей, которые пойдут следом за мной. Дорожная сумка почти собрана: пара трусов, тройка носков, мыльно-рыльные принадлежности, пара блоков сигарет – тюремная валюта, томик французской классики и Евангелие, Молитвослов, несколько картонных иконок.

Через неделю я должен принимать экзамен по истории у 16 группы. Пятерым студентам обещал поставить «автоматы». Не хотелось бы подводить. Жалко детишек. 17-18 лет – поколение, вышедшее из роддома уже «свободной» России, вскормленное ядовито-розовым голландским салями, щелочной газировкой и китайскими запариками – пайке «лучших» людей девяностых. Ибо пока враз обнищавшие и превратившиеся в социальный мусор интеллигенция и военные по привычке жевали картошку и суб-вкуснятину, барыги вкушали яркий европейский неликвид и просрочку. Поэтому не обязательно быть генетиком, чтобы ответить на вопрос, почему провинция с горем пополам сохранила европейскую породу демократического поколения, а Москва превратилась в зоопарк гуманоидов с размытыми половыми признаками. Потому что гэмэошная дрянь, лихо подъедавшаяся в столице, для регионов была роскошью.

Но вернусь к студентам, точнее сказать к студенткам, поскольку на три моих группы от силы наберется десяток парней. Группы – сборки из бюджетников и платников Москвы и Подмосковья. Немажоры, дети мелких коммерсантов, жидкой бюрократии и недокоррумпированных ментов. Одеты скромно, но неряшливо. У большинства девушек нарушен обмен веществ – как следствие непропорциональность фигур и червивая кожа, разъеденная убойной косметикой. Думающих среди них единицы, размышляющих еще меньше.

- Александр III ввел жесткую цензуру, - выдает зазубренное первокурсница Аня.

- А сейчас есть политическая цензура? – уточняю я, обращаясь к аудитории.

- Есть! Есть! – дружно откликается молодежь.

- Как вы считаете, она должна быть?

- Конечно! – бойко выдает светлоголовый юноша с первого ряда.

- В смысле? – опешил я, тут же уточняя: – То есть вы хотите сказать, что должно быть ограничение вашего права на информацию?

- Ну, да! – кивает девушка слипшимися ресницами, словно возмущаясь банальностью вопроса.

- Ты хочешь сказать, что есть вещи, которые мы хотим знать, но не должны?

- Да, - кивают студенты, слегка промедлив в сомнении.

- А кто это будет определять?

- Специально назначенные на это люди.

- Назначенные куда?

- Ну…, - впервые голос студентки подергивается неуверенностью. – Наверное, в какое-нибудь ведомство.

- Хорошо, - я не собираюсь сдаваться и подхожу к двум подругам. – Допустим, Аня, что ты, окончив институт, устраиваешься на должность цензора. Представила?

Аня с гордостью соглашается.

- Тогда определи круг тем, которые ты запретишь знать своей подруге Лене.

- Я так не могу, - смущается девушка. – Мы же с ней равные. Этот человек должен быть выше нас!

- Тогда назовите мне правду, от которой надо избавить наше общество.

Руку прилежно тянет Витя Тяжельников.

- Слушаю тебя, - терпение начинает сдавать.

- Например, нельзя говорить о коррупции и о том, что происходит внутри власти…

- Почему, Тяжельников?

- Потому, что это провоцирует недовольные настроения, грозит революцией и распадом страны.

- Все с этим согласны? – я обвожу взглядом аудиторию.

Аудитория тяжело кивает.

Реформа высшего образования уместила курс отечественной истории в полгода. Тысяча лет разложена в двадцать семинаров. По три часа на каждый век. А в итоге…

Девушка с дерзким взглядом и прямыми, словно иглы, волосами, рассыпанными по тертой джинсе, тянет экзаменационный билет. Вопрос: «Приход большевиков к власти в Петрограде».

- Кто такой Ленин? – спрашиваю я, устав слушать зачитку списанного с учебника.

- Ммммм… не знаю, - мямлит Марина. – Он в этом, как его… мавзолее на Красной площади лежит.

- А почему он там лежит?

- Человек был известный или шишка какая-то!

Другой студентке Свете Зориной достается «Коституция» Муравьева и «Русская правда» Пестеля.

- Кто такие Муравьев и Пестель? – сразу перехожу к вопросам.

- Ну, эта… общественные деятели, - краснеет Света.

- Назови фамилии декабристов, - подсказываю я, чтобы хоть как-то оправдать уже поставленную в зачетку тройку.

- Декабристы?! – оживляется девушка. – Минин и Пожарский!

- Во, как! А хотели чего Минин с Пожарским?

- Крестьян освободить.

- Когда было восстание декабристов?

- В тысячу… восемьсот… двадцать… пятом, - неуверенно вытягивает Света, кажется, осознав свой предыдущий промах.

- Число, месяц?

- В феврале! А число я забыла…

Переходим ко второму вопросу: «Начало Великой Отечественной войны».

- 22 июня 1945 года Гитлер вероломно…, - выводит по шпаргалке Света.

- Гитлер-то кто такой? – занудствую я.

- Фашист, - с паузой отвечает девушка.

- Почему фашист?

- Ну, эта… Потому что все говорят, «Гитлер – фашист, Гитлер – фашист»!

Отняв у детей родную историю, их заставили с радостью отрекаться от свободы. У рабов нет истории, у них есть только прошлое. Вот и получилась из первого же народившегося поколения демократической России каста обслуги, шнырей и официантов.

… Последний месяц свободы дышит мирской отрешенностью. Время расставания с суетой и соблазнами. Тем, чем стоит жить, нельзя давиться. Есть ли у меня выбор?! Он есть всегда. И как всегда, обильно скудный. Можно податься в бега. Страх и бег с оглядкой – адреналиновый хмель для неискушенных. Через год от него начинаешь тошнить и чесаться. От чего бы и от кого бы ты ни бежал, всегда бежишь от себя. Я порой странно пытался представить сознательную альтернативу тюрьме – монастырь. Что бы я выбрал? Грустно признавать – тюрьму. И даже не потому, что монастырь - это ответственность выбора, подвиг самозабвения и жертвенности, к которым в большинстве своем мы, по слабости своей, не готовы. Мы готовы страдать, но не готовы каяться. Даже рады нечаянно погрузиться в ад, чем сознательно идти к Богу. Ведь ад перестает быть адом, стоит туда спуститься.

Настроение чемоданное. Житейская кипучесть уже не трогает и не беспокоит. Бытовуха, бесполезное проедание жизни, пустые разговоры с пустыми людьми, углекислые пробки и перегарные вагоны метро, кажется, задавили настолько, что тюрьма начинает странно пахнуть свободой.

Страх перед жесткой развязкой задушен усталостью ожидания последней. Нервы за пять лет уголовных тревог умерли, адреналин выдохся, восторг обреченности выродился в вялую судорогу воли. А жаль… Один мой сокамерник – молодой успешный адвокат, который от переизбытка жизненной сладости на воле начал понюхивать героин, на мой вопрос о самом сумасшедшем кайфе ответил следующее: «Это были три недели до ареста. Постоянное ожидание приема. Ощущения, что каждый час может быть последним. Все твои обязательства аннулируются, и ты начинаешь жить этим потрясающим адреналиновым гибельным восторгом. Помнишь, как у Высоцкого, «чую с гибельным восторгом, пропадаю, пропадаю»».

Возможно, у меня это легкое сумасшествие, возбудившее тоску и апатию. Возможно, выдрессированная за годы психика начинает моделировать будущее по самым худшим раскладам, выуживая из них все прелести и преимущества.

Итальянский физик Чезаре Маркетти применил логистическую кривую к судьбам «замечательных» людей. Оказалось, что их жизнь оказывалась исчерпанной при угасании творчества. Как только творцы начинают стабильно-привычно перетаптываться в стойле созданного, 95 процентов из них начинают искать биологической смерти. Жизнь истлевает вместе с талантом.

Пушкин и Лермонтов в свои тридцать семь и двадцать шесть отмаялись на дуэлях, Есенин к своим тридцати добрел до петли, бестолково спасаясь водкой. «Ассенизатор и водовоз» Маяковский в тридцать шесть маузером вынес себе социалистические мозги. Блок в сорок лет задохнулся страхом и бессилием. За полгода до смерти он скажет: «… покой и волю тоже отнимают. Не внешний покой, а творческий. Не ребяческую волю, не свободу либеральничать, а творческую волю – тайную свободу. И почти умирает, потому что дышать ему уже нечем: жизнь для него потеряла смысл». В сорок два умрет Высоцкий, искавший выход в скорости разбитых автомобилей и в инъекциях морфия.

И лишь немногим удается вырваться на новую орбиту, порой в страданиях переосмысливая предыдущее бытие. Война, тюрьма, смертельный недуг – краткий, почти исчерпывающий список рецептов на выбор. От волн и брызг лучше всего прятаться под водой.

Интересно, сколь длинен был бы литературный и земной век, подними голос против власти Есенин, Маяковский, Блок, Высоцкий, сотни национальных талантов, чьи души не смирились с уздой холопства и соглашательства, утопая в распутстве, пьянстве и суициде. Несколько тюремных лет и они бы пережили врагов и подлость, до которой бы не снизошли. Такова была судьба Шаламова, отмотавшего 17 лет колымских лагерей, такова судьба ровесника прошлого века Олега Волкова, отсидевшего 28 лет в ГУЛАГе, скончавшегося на 97-м году жизни…

Один мой товарищ, достойно прошедший в путинских тюрьмах все круги ада, скромно рассуждал, что в кисель можно превратить любого, весь вопрос в температуре его плавления, которая есть даже у камня. И если ты не сдался, значит, пока еще не припекло. И не спекся ты не потому, что каменный, а потому, что градус плавления слабоват. А градус у каждого свой. Олово плавится при 230 градусах, свинец при 330, алюминий при 660, бронза при тысячной температуре, а маргарин при комнатной, и на среднерусском солнышке начинает вонять и тухнуть. И беда наша не в том, что мало бронзовых, а в том, что много маргариновых. Маргариновая интеллигенция, маргариновое офицерство…

У моего деда есть вредная привычка. Когда он зимой приезжает в деревню, то смазывает свои меховые кирзачи маргарином, оставляя их у печки. Сапоги становятся мягкими, начинают блестеть, но при этом жутко вонять. Примерно так выглядит наша власть, обслуженная нашей интеллигенцией. И уже не понятно, боится ли интеллигенция власти, или ей просто нравится целовать ноги. Здесь ненадолго остановлюсь. Освободившись из тюрьмы, я чуть не на следующий день подал документы на защиту кандидатской на свою кафедру. Благо, аспирантуру я успел закончить до ареста, в зачете у меня числилось с десяток научных статей и выдержавшая переиздание монография «Роковая сделка: Как продавали Аляску». Но рассмотрение бумаг на кафедре стало затягиваться, начались формальные придирки и постоянный перенос сроков. Завкаф – седовласый маразматик, нафталиновый специалист по коллективизации профессор Щагин, у которого сопение обгоняло мысль, сначала подбадривал свой бюрократический пыл ссылкой на строгость правил защиты. Когда же все справки были трижды собраны, а защита дважды переносилась без объяснения причин, профессор, выпучив глаза в несознанке, шустро задребезжал: «Вы сами виноваты! Это всё ваша книга!».

- Какая? - растерялся я. – «Продажа Аляски»?

- Нет. «Замурованные». Нельзя сейчас такие книги печатать. Это возмутительно. И Вы своей книгой подставили под удар всю нашу кафедру. Как Вы не понимаете, это же тень… Так считаю я, так считает руководство! – профессор закинул глаза в потолок и схватился за сердце.

- Вы читали «Замурованных»? – обескуражено пробормотал я.

- Ээээто не имеет никакого значения! – взвизгнул зафкаф.

Далее расчувствовавшийся старик взял самоотвод, отослав меня к вышестоящему начальству – такой же маргариновой интеллигенции, как и он сам, только помоложе и побойчее.

Климактерическая комсомолка мадам Трегубова заведовала всеми аспирантскими делами МПГУ и являлась последней инстанцией в принятии документов у соискателей научных степеней. Решения же, требующие благонадежной политической смекалки, Трегубова принимала не одна. Её сердечным другом и шептальником был проректор по науке с говорящей фамилией Чертов. Слащаво-лощенный клерк с блестящими запонками и в глаженом костюме. Одним словом, нарядный, и, как всякий уважающий себя чиновник, похожий на свежую плесень. К своим почтенным годам он вымучил диссертацию по педагогике, что не мешало ему заведовать всей наукой в нашем университете. На встрече со мной он потел, ерзал и терзал ногтями часы, как будто в кабинет его пустили переночевать. Чертов нес что-то про «мы не препятствуем», «таковы правила», «Менделеев не стал академиком, поскольку не собрал всех справок». Я упорствовал: документы были сданы в очередной раз. Без энтузиазма принимая бумаги, Трегубова, треснув румянами на широком лбу, честно призналась: «Не теряйте времени. Уходите. Вам здесь не дадут защититься. Это воля политическая!»

И я снова пошел к проректору. Чертов кашлял на больничном, вместо него сидел его и.о. г-н Маландин, похожий на злую карикатуру гомосексуалиста. Сразу не сообразив, кто я и по какому вопросу, он, не обращая на меня внимания, продолжал телефонную беседу: «… А нам Анатолий Борисович Чубайс 65 миллиона выделил на создание в МПГУ центра нанотехнологий».

Мне оставалось лишь порадоваться за фантастический прорыв бывших высших женских курсов во флагманы научно-технического прогресса, - не без гордости за свою не последнюю в этом роль. И огорчиться за себя, предполагая следующее решение Чубайса о создании «Силиконовой долины» в Московском областном суде. И ведь не поспоришь. В подобных спорах выигрывает не тот, кто прав, а у кого смердит изо рта. Нам же с оппонентами в процессе не повезло еще больше: Чубайс и Гозман – душевные эксгибиционисты, безобразно и бесстыдно демонстрирующие шарахающимся в стороны гражданам личную энциклопедию моральных уродств.

Но мы есть и будем! Живем духом, живем свободой! Говорят, что дух бесплотен, а свобода абстрактна. Но если дух невесом, то почему под его тяжестью рвутся петли, затянутые на наших шеях? А если свобода призрачна, то почему мы за нее так щедро платим волей?

Светает… Как здесь хорошо. Стоит ли от этого отрекаться? Но надо идти вперед, идти по промыслу Божьему, с гордым трепетом примиряя на себя одежды, сшитые из лоскутов смертников, самоубийц и героев.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram