Я с детства знаю главную тайну России. Нет, не так.
С детства я люблю солдатиков («Молоденькие солдатики в шинельках», - причмокивая, произнес однажды известный на всю Москву гомосексуалист, когда в редакции несуществующей ныне газеты обсуждалась реформа армии, и глаза его затуманились; но я не об этом, я в хорошем, как говорится, смысле). Мальчики, я слышал, вообще делятся на две категории. Одни любят машинки, другие солдатиков. И как-то этот выбор потом на жизнь влияет. Неважно.
Тут почему-то очень тяжело начать.
Когда глуп я был и мал, приходилось мне много путешествовать по отечеству. В основном – в поездах. Мерный стук колес, случайные попутчики, с которыми родители ведут непонятные разговоры, за окном – деревья, поселки, какие-то будки, мусор. Так вот, будки.
Нет, опять не так.
Русские в последние годы, - ну, пресловутый средний класс, конечно, то есть, бездельники, в основном, и болтуны, - много как-то ездят по заграницам. Возвращаются в печали. Даже из Египта. Не говоря, о, допустим, какой-никакой Европе. Любой вообще Европе. Привозят, помимо загара и никчемных сувениров, ощущение, что ли разрыва. Несовместимости. Несовпадения. Пытаются формулировать, прибегая к понятным примерам, - чище, люди спокойнее, булки вкуснее. На каждом углу кафе. Что-то такое. Но сами, рукою махнув, понимают, что это не важно, и дело не в этом.
Базовые установки у нас с ними не совпадают. Мы – как два проницаемых, но разных, все-таки, мира. Мы, предположим, рай. Ну, чтоб патриотические чувства потешить. А они, предположим, наоборот. И вот возвращается путешественник, и осознает, что они – не совсем как мы. Две руки, две ноги, - и тут и там ангелы одинаковые, ну, кто-то потемнее, может, а кто-то поблондинистей. Но – не то. Сущностно – не то. Если мы ангелы, - то они уже не совсем, и это «не совсем» означает, практически, то же, что «совсем не». И вот, путешественник, чувствуя, как убегают сквозь пальцы слова, начинает барахтаться в бытовухе. Поясняя, что климат там, допустим, лучше. Обстановка повеселей вообще – котлы кипят и лиры вот эти вот не тренькают все время навязчиво. А все не про то.
Ладно, и с небесными чертогами заход не проканал. Дело, и правда, в том, что у них удобнее. Ходишь, и понимаешь, что это вот все сделано, чтобы жить. Тупо так, уныло, обывательски. А потом возвращаешься, и чувствуешь – а вот это все не для того, чтобы жить, сделано. Для чего-то это все для другого.
Ничего не получается. Вернусь-ка я, пожалуй, в поезд. Поезд везет меня к бабушке, в большое село на берегу небольшой реки. После того, как я высплюсь и съем положенное, тут бабушку не проведешь, я пойду в гараж, вытащу велосипед, и рвану куда-нибудь, все равно куда, захватив по дороге пару друзей из соседних домов, которым, как и мне, заняться больше нечем.
К пруду, или к лесу, или к роднику, неважно. Лето, воспетые поэтом мошки и комары, дрянная бетонка, вышибающая из неподготовленного всадника дух. Дальше – поля, овраги, в общем, разнообразная сельская красота, также поэтами многократно воспетая. Не буду повторяться. Но – в каком бы направлении не двигаться – где-нибудь на косогоре, среди непросыхающей грязи и ям, выбитых колесами «Кировцев», стоит недостроенный коровник. Или элеватор. Или цех незаработавшего завода. Все равно.
Бетонная коробка, бойницы незаделанных окон, вообще, какие-то щели. Когда я приеду через год, здесь ничего не изменится. И еще через год. И еще. Никто не станет его достраивать. Он вообще не для того, чтобы его достраивали.
И я знаю, для чего он.
То есть, я действительно с детства это знаю. Любовь к солдатикам, газета «Правда», за каждой строчкой, за каждой карикатурой которой – светлое ожиданье исполнения ядерных пророчеств, бессмысленные бетонные будки, мелькающие за окном поезда, призрак коровника. Это не коровник. Это огневая позиция. Они придут, и мы дадим им бой. Перестреляем как куропаток, пока они барахтаться будут в оставшейся от тяжелых тракторов грязи. И каждая будка – дот. И каждая яма на дороге не без умысла вырыта. Она ждет своего часа, чтобы стать окопом. В этом ее смысл, истина и жизнь.
Мы так обучены историей: кругом враги, и если они не напали пока, значит, просто готовятся. Выжидают. Пытаются ложным дружелюбием запутать. Но кончится все как обычно. Нет у нас другого опыта, да и поводов сомневаться в наличном не то, чтобы много.
И вот когда они придут, когда влезут в самую глубь, когда и тени для сомнения в конечном нашем поражении не останется, тогда… Тогда обретет смысл вся эта недостроенность, недоуютность, неприспособленность пресловутая для жизни. Для их, то есть, жизни. Не для нашей. Наша в том и состоит, чтобы дождаться, заманить, и напомнить о том, куда они, собственно, попали.
Сейчас, когда я под вечер иду домой по окраинному своему району, я с интересом и пониманием рассматриваю дома вокруг. Где-то выбито окно. Сами выбили. Где-то рама обгорела. Где-то крыши кусок сорван. Битого щебня кучи. Подростки – тенями во дворы. Каждый – как взведенная пружина. Как нерв, как нож. Сам того не зная, готов к подвигу, и оттачивает умения на случайных прохожих, просто за отсутствием других вариантов.
В неосознанном ожидании других вариантов.
Когда их бомбардировщики появятся в небе – они покружатся и улетят. Им нечего тут делать. Мы сделали все за них, все, чтобы их озадачить. Мы даже взяли сами себя в плен, чтобы оставить врагов без работы.
И когда они окажутся тут, растерянные и никчемные, мы в очередной раз возьмем их не голыми, конечно, руками, но привычными способами. Дубина народной войны, ошелуп, чехвост, - в музее, допустим, Бородинской битвы этого добра кучи.
Мы к этому готовы. Мы всегда к этому готовы. Мы, вообще говоря, только к этому и готовы. В этом наша главная военная тайна.
Мы всех ненавидим, но при этом ни на кого не хотим нападать. Мы ждем, то есть знаем, что они нападут сами, и держим страну, и себя в постоянной к этому готовности. Эту как раз готовность и называют «неприспособленностью», «невыносимыми» даже «условиями» и т.п. Но мы-то ведь знаем, для чего мы выносим эту самую невыносимость. То есть, как знаем? Такие вещи знать не надо. Они в крови. Что бы это ни значило.
Здесь бы закончить, но есть нюанс.
Как-то в Таксиме квартала три бежал за мной местный, вроде бы, мальчик, бормоча на ломаном русском ругательства вперемешку с предложениями почистить ботинки. Я поймал его взгляд. Мальчик был – турок-турком. Но взгляд… Наш какой-то взгляд. Понимающий такой. И понятный.
Потом я натыкался на этот же взгляд в самых неожиданных местах. Менялись глаза, слова, цвет, понятное дело, кожи. Одежда. А взгляд оставался.
Понимающий, усталый, и чуть ненавидящий. Взгляд актера с детского утренника, у которого похмелье, дома семеро по лавкам, и зарплата курам на смех, а он все равно выходит изображать веселого зайчика. Работа такая.
И начал я подозревать – а что, если наша мудрая власть обнаружила вдруг, что «они», что никакие «они» уже не придут? Потому что кончились. Вымерли от неизвестных болезней. Улетели на Луну к родственникам. Не одному же Элвису, в конце-то концов. Да мало ли вообще.
И значит – нет больше в русской жизни смысла. Не резать партизану оккупанта. Не выстрелит коровник недостроенный. Не станет яма окопом. Что страшней? Нет ничего страшней.
Вот и населяет наша власть пустые скорлупки бывшего мира актерами, которые перед земляками нерусскую жизнь изображают. Более или менее старательно. А потом, когда очередной турист свернет за угол, садятся кружком, закуривают и начинают на чистом русском – а ты видел, как я этого лоха? Да, брат, мастер есть мастер, чего тут скажешь…
И никто уже не придет. И нет никого вокруг. Только мы. И мы. И мы. И еще раз мы.
Осознав это все, я и решил раскрыть хоть кому-нибудь эту, главную тайну. Все равно буржуинов, похоже, не дождаться. Да и варенье я с детства как-то не очень. Печенье еще туда-сюда, но варенье… Ненавижу варенье.