Недавно я листал в журналисткие материалы о поведении чиновников на российских дорогах. В них мелькает упоминание французского закона 1794-ого года. В Париже тогда были приняты новые правила дорожного движения. Отныне всем гражданам предписывалось передвигаться по правой стороне дороги. До этого справа могли ехать лишь имущие классы, бедные шли по левой стороне. Равенство в дорожных правах стало в других странах Западной Европы нормой к XIX в.
Сравним это с Россией, в которой мы живем сегодня. На деле, на дорогах есть несколько категорий граждан с различными правами. Существует негласное право преимущественного проезда за более дорогими и крупными легковыми машинами. На дорогах значительное количество машин с т.н. «непроверяйками», которые неподконтрольны дорожной милиции. Для проезда чиновников блокируется движение на любых, даже самых оживленных дорогах. Крупные чиновники и сотрудники силовых структур не несут ответственности за совершенные на дороге преступления.
Такова реальность, в которой мы живем двести с лишним лет после упразднения сословных привилегий на дорогах Франции.
Политические лица этой реальности имеют вполне определенное название: феодализм. Кстати, стоит задуматься в этом смысле, чем отличалась «советская» революция от национальной французской. Не могло так получится, что за несколько лет в России бы вдруг и совершенно необъяснимо приозошел откат из общества гражданского равенства в феодализм. Было ли это равенство вообще в Советском Союзе, в отличие от Франции?
Выше я не напрасно написал «политические лица» во множественном числе. Их два: безграничность власти у тех, кто ее имеет и полное бесправие у русских, которые ее лишены. Примеры этой особенной российской всевласти можно преумножать, но если их приводить, получится «еще одна статья» в духе обличительства. Жанр насколько популярный, настолько же бесплодный, как показывает практика. Это и понятно: никакими словами убедить отдать власть тех, кто ее имеет, нельзя. Я устал от обличительных статей, да и читатели наверное тоже.
Попробуем нечто другое. Взглянем на ситуацию объективно и попытаеся понять, почему именно в России и именно сейчас произошел фактический мгновенный откат к феодализму.
Во-первых, понятно, что причины, по которым это стало возможным возникли не сегодня и не вчера. Поставить 140 с лишним миллионов на колени — задача из области фантастики. То, что мы наблюдаем сейчас, это этнопсихологические последствия крупных исторических событий. Наше поколение не переживало их на своем опыте, но их влияние простирается и на нас через культурную память народа.
В недавней истории у нас два крупных события, носивших масштабы геноцида: первые этапы деятельности «советской» власти и Великая Отечественная Война.
Оба события затронули практически всех русских и оба носили характер насилия и жестокости, выходящих за рамки обыденного понимания. Они и будут нашими основными кандидатами на разрушительное воздействие на русскую культуру, плоды которого мы пожинаем сегодня.
Во-вторых, заметно, что власть плавно и осторожно опускает русских, так сказать, по миллиметру в год. При этом сами опускаемые не замечают процесса. Сообщения в СМИ об очередных «произволах чиновников» служат — вольно или невольно— именно этой цели. Они убеждают людей в том, что власть груба и всесильна и что в России «по-другому быть не может». Т.е. укрепляют те представления о власти и отношений с ней народа, которые возникли во время русского геноцида.
Важно отметить, однако, что не только влияние на нас, но и культурные нормы, которые мы воспроизводим содержат в себе именно тот тип отношений между властью и подчиненными, который питает всевластие и покорность ему.
Потянем за другую нить, на первый взгляд не связанную с нашей темой. Я заметил, что русские, вспоминая о своем детстве и молодости, часто повторяют одну и ту же фразу «раньше было больше порядка». Это касается не только тех, кто вошел в жизнь под сенью усов Сталина, но и более поздних советских поколений. Можно искать причины такой ностальгии по нержавеющему порядку в истории, но я не сильно ошибусь, если скажу, что такой взгляд на прошлое связан скорее с тем, что первые этапы жизни русские проводят в зависимости от родителей. В жизни было не столько больше порядка, сколько меньше ответственности, потому что значительная часть выборов и решений падала на родителей. Позже, когда люди начинали действовать самостоятельно, оказывалось, что такой груз ответственности им просто не по плечу. Жизнь казалась хаотичной просто потому, что в ней отныне приходилось жить своим умом.
Зависимость детей от родителей связана со многими факторами. Не в последнюю очередь с тем, что молодым людям долгое время не удавалось получить отдельной квартиры (и сейчас ситуация ничуть не лучше). Они жили с родителями и уже в силу этого находились под их влиянием. Хозяином квартиры даже в юридическом смысле всегда оставалось старшее поколение, в то время как уже вполне взрослые и самостоятельные люди ничем не владели и не распоряжались (и так поныне!)
Другая особенность советского общества — отсутствие легальных механизмов наследования финансового капитала. В такой ситуации роль капитала играли связи. Они передавались из поколения в поколение (если вообще передавались, у большинства русских никаких действенных связей не было), но сам процесс этой передачи носил постепенный характер при постоянном удержании «контрольного пакета акций» в руках пожилых родителей. Выход из-под опеки совершался только с их смертью, и во многом — слишком поздно, потому что к этому времени люди уже формировали взгляд на мир и накатывали свои поведенческие нормы.
В этом мире всегда была абсолютная власть отца и матери, которые могли в любой момент одарить благами или лишить всех благ.
Это что касается юношества и взрослого периода. Но начиналась абсолютная зависимость от родителей гораздо раньше. Советские русские рожали не много и зачастую не одного ребенка за другим. В силу этого, объем внимания на одного ребенка был гораздо больше, чем у других народов. Ребенок рос под плотной и постоянной опекой матери. Психология женщины при этом работала всегда в одном направлении: оградить чадо от внешних опасностей, привязать его к себе и обеспечить ему максимум комфорта. Последнее особенно заметно в поздних советских поколениях. Их родители и деды прошли через два круга ада: революционного геноцида и войны. Для них постоянными угрозами были голод и насильственная смерть. Противоположность этим угрозам родители воплощали в своих детях: кормили их и ограждали от физической опасности, что само по себе, конечное, неплохо. Эта опека, однако, имеет и побочный эффект. Он заключается в том, что отношения ребенка с внешним миром контролировались родителями в полной мере. Непосредственного опыта он не получал, и настолько тесно сживался с мыслью, что некто старший и мудрый всегда знает лучше его самого, что ему нужно, что его собственная воля и жизненная энергия оказывалась как будто на «внешнем носителе». Который до поры до времени ограждал от опасностей, но и делал тем беспомощнее, когда уходил из жизни и оставлял бородатого ребенка один на один с миром, о котором он знал только понаслышке.
В постсоветской России можно встретить разные модели отношений родители-дети. Они разбросаны от полного нигилизма и взаимного небрежения до постоянной, ежеминутной опеки родителей. Нетрудно заметить, что этот спектр лежит в одной плоскости зависимости. Особого труда составляет понять, что отношения между родителями и детьми у других народов во многих отношениях строятся на равных. Но взаимному уважению, необходимому для отношений на равных, неоткуда взяться, если нет понимания того, что разные поколения делают одно общее дело. Это понимание, собственно, и есть то, что делает этнос этносом.
Химера «советского народа», т.е. големной общности, сляпаной наскоро в рамках социального эксперимента из «котлованной» платоновской глины и также скоро засохшей и рассыпавшейся в пыль, никаким общим делом занята не была. «Строительство коммунизма» могло увлекать лишь наиболее безмозглую часть народа, а ничего реального советские идеологи предложить не смогли и тянули за собой русских в девяти случаях из десяти кнутом, а не пряником.
Сменим тему. Расскажу одну историю — кому-то известную, кому-то не очень.
23-го августа 1973-го года бежавший из тюрьмы Ян Эрик Уллсон, вошел в помещение стокгольмского банка «Sveriges Kreditbank» и дал очередь в воздух из автоматического оружия. Далее он захватил в заложники четырех сотрудников банка, трех женщин и одного мужчину и потребовал крупную сумму денег, бронежилеты, оружие и машину. Из прорвавшихся к нему двух полицейских одного он ранил, другого обезвредил и вскоре отпустил. Он также потребовал доставить из тюрьмы своего сокамерника Улофссона. Шведское правительство согласилось доставить в банк Улофссона, но на остальные требования согласилось не полностью: оно предлагало террористам, которых теперь стало двое, выходить из банка только без заложников. Заложники должны были остаться в банке. Не нужно быть семи пядей во лбу, чтобы понять, что террористов расстреляли бы снайперы, как только они перестали бы прикрываться заложниками. Переговоры зашли в тупик, а первая попытка взять террористов штурмом с применением газа провалилась. Улоф Пальме, возглавлявший тогда правительство провел телефонные переговоры с террористами, и вскоре, — внимание!— ему позвонила одна из заложниц, призывавшая выполнить требования террористов.
То, что происходило тогда в помещении банка, трудно представить нам, не попадавшим в подобные ситуации. Позднее психологи анализировали эти события, но пока мы закончим историю самого захвата. 28-го августа был проведен успешный штурм с применением газа, заложников освободили невредимыми, а террористов взяли живыми. Они сдались после пяти дней удержания заложников.
Теперь собственно то, ради чего я описываю эту историю. Женщины, побывавшие в заложниках наняли на свои средства адвокатов для защиты террористов. Улофссон был оправдан, а Уллсон получил 10 лет тюрьмы. На свободе Улофссон встретился с Кристин Энмарк, одной из заложниц в банке. Сама по себе эта встреча говорит о многом: террорист встречается со своей жертвой, идущей к нему добровольно. Потом Улофссон дружил семьями с Энмарк, а сидевшему в тюрьме Уллсону шли потоки восхищенных писем от шведок, признававших его героем.
Отмечу, что не только заложницы, но и люди, наблюдавшие события через СМИ оказались под влиянием симпатий к преступникам. Все это послужило поводом для исследования и ранее известного явления отождествления жертвы насилия и насильника. Тогда он получил название «стокгольмский синдром».
Он заключается в том, что жертвы насилия отождествляют себя с насильниками и начинают выступать против своих интересов и за интересы насильников.
Психологи объясняют это явление тем, что для заложников, в частности, есть только один способ действовать, чтобы спасти свою жизнь. Они отождествляют себя с террористами и тем самым как бы становятся с ними членами одной группы, сближаются с ними. Характерно, что заложники полностью принимают точку зрения террористов и поддерживают их до такой степени, что известны случаи, когда заложники закрывали преступников от пуль или не выдавали их, когда они прятались в их толпе после захвата. В этом смысле характерны высказывания одной из заложниц Норд-Оста, говорившей публично о справедливости требований чеченских боевиков и о вине российского руководства за войну в Чечне.
Сила отождествления связана с подавлением воли заложников. Известно, что она тем сильнее, чем дольше заложники проводят времени в плену. Другой фактор: если заложники разбиты на группы, которые не могу общаться между собой, большее число из них перейдет на сторону террористов. Некоторые психологи считают, что сам механизм отождествления с захватчиками это своего рода откат в детскую психику. В ней на ранних этапах ребенок отождествляет себя с доминирующим мужчиной, чтобы обеспечить себе его защиту и покровительство.
Таким образом, речь идет о генетически записанной психологической программе, что и объясняет, почему стокгольмский синдром проявляется у совершенно разных людей в разных культурах.
Отношения русских с властью, конечное, это не реакция одного человека на насилие, и считать их одним и тем же было бы ошибкой. Однако нельзя не заметить общие черты между стокгольским синдромом и записанными в нашей культуре нормами отношений родители-ребенок, власть-народ.
Можно предположить, что переживаемые на личном плане психологические события записываются в культуру, если они носят массовый характер и что русская культура — это в значительной степени результат насилия, пережитого русскими за последние сто лет. Юнгианское понимание коллективной психики этноса вполне допускает такое явление (хотя Юнг и не описывает его).
Понимание механизмов всевластья и его причин первый шаг к поиску выхода из тупика властных отношений, в котором мы оказались. Нетрудно догадаться, что выход прежде всего в других парадигмах воспитания, позволяющих выстроить отношения на равных между родителями и детьми.