Есть два способа рассматривать вопрос об особом пути России. Первый — эмпирический и конкретно-исторический, на основе анализа природных, духовных и социально-политических факторов, определяющих ее прошлое и настоящее. В такой оптике обсуждение и исследование своеобразия русского (как, впрочем, и любого другого, например, германского) пути не только вполне законно, но и необходимо.
Является ли Россия частью Европы? Но что такое собственно Европа? Ясно, что это понятие не только (и не столько) географическое, но, прежде всего, культурно-историческое. В XVII — XVIII вв. такой псевдоним взяла себе цивилизация, крещеная при рождении под именем христианского мира. Под христианством в данном случае имеется в виду некая исторически развивающаяся культура, основанная на общей системе ценностей. Россия принадлежит к христианской культуре? Достаточно назвать имена преподобного Сергия Радонежского и Достоевского, чтобы далее не обсуждать этот риторический вопрос. Но Россия входит в ареал восточного, византийского христианства, подозрительного для католически-протестантской Европы — то ли как схизма, то ли как язычество. Вот и первая наша особенность: Православие. Россия — Европа, но Европа православная.
Однако православие не помеха прямому наследнику Византии — Греции — быть членом НАТО. Возможно, разгадка в этничности? Русские — славяне, а этническая основа Европы — романо-германцы; величайший европейский философ Гегель отказывал славянам не только в европейскости, но и вообще в историчности. Вторая наша особенность — славянская этничность. Россия — Европа, но Европа славянская.
Что ж чехи и поляки — тоже славяне, они, правда, католики, но и православных болгар из Европы не исключают. Конечно, все они — Европа периферийная, которой в тяжелой ситуации романо-германское ядро может пожертвовать, но все же их скромное место в общеевропейском доме никем не оспаривается. Почему бы и России там не пристроиться где-нибудь на дальних огородах? Беда в том, что она слишком обширна. Это такая часть Европы, которая почти в три раза превосходит по территории «маленький северо-западный уголок большого материка» (Л. Толстой). Неоднократно, с разных сторон, звучала идея о том, что Россия сразу бы обрела подлинную европейскость, сократись она на две трети. Предложение заманчивое, но вряд ли русские променяют сибирскую сокровищницу на право сидеть в европейском предбаннике. Кстати, залежи природных ископаемых — еще одна наша особенность. Кроме того, в прошлом России — несколько столетий существования как великой самостоятельной державы, как самостоятельного центра силы, а не как вассального лимитрофа. Россия — Европа, Европа периферийная. Но это такая периферия, которая сама по себе — центр.
И еще одно. Россия — Европа, но Европа запаздывающая. Как самостоятельная цивилизация она стала складываться только в первой половине XVI века, когда Запад уже пережил Ренессанс и эпоху географических открытий, начал переживать Реформацию. Дело не в некой изначальной русской отсталости (ее не было), а в исторических обстоятельствах, которых Западу повезло не испытать. Быть наравне с Европой (а без этого о какой независимости можно грезить?) — значило ее имитировать. Отсюда болезненность русской европеизации. Натягивание на себя форм, бывших для нас не по возрасту то ли слишком широкими, то ли слишком узкими (молодые люди часто перерастают взрослых).
Еще в 1844 г. Тютчев в статье «Россия и Германия» дал формулу России как «другой Европы». То же словосочетание по отношению к нашему Отечеству употребил в своей «Грамматике цивилизаций» мэтр французской историографии Фернан Бродель. Но что значит «другая»? Можно было бы сказать «Восточная», но тогда куда отнести Чехию, Польшу, Украину? Да и потом после известной книги Ларри Вульфа «Изобретая Восточную Европу» мы знаем, как конструировался этот концепт на Западе: Восточная значит второсортная. Лучшей (и простейшей) формулы русской европейскости, чем Русская Европа, на мой взгляд, не найти.
Вот русский особый путь, вот русское своеобразие. Без всякой мифологии и мистики.
Но есть другой способ рассматривать эту проблему — сквозь призму заранее заданных историософских схем, где уже изначально ясно, в чем состоит «русская» (или «немецкая») идея. Классический образец такого подхода — «Речи к немецкой нации» Фихте, высокой патетикой которых нельзя не проникнуться даже русскому, но кто же по ним будет судить о реальных особенностях немецкой истории? Именно такой экзальтированно-мессианской мифологией была охвачена русская мысль XIX — начала XX вв. В основе такого взгляда на мир лежала сомнительной ценности методологическая установка Владимира Соловьева: «Нация — это не то, что она думает о себе, а то, что о ней думает Бог в вечности». Еще Константин Леонтьев удивлялся этому дикому перлу — откуда Соловьев знает, о том, что Бог думает о России? Происходит нехитрая операция приписывания своих мыслей Богу, а затем от Его имени ведется их пропаганда. И вместо выявления подлинного социально-исторического своеобразия русского народа ему приписываются разного рода экстравагантности, симпатичные тому или иному философу.
Скажем, от Соловьева до Бердяева утверждалось, что главной отличительной чертой русского духа является религиозный мессианизм. На самом же деле мессианизм присущ практически всем христианским народам, даже якобы исключительно прагматическим сынам Альбиона — в XVI — XVIII веках среди них была чрезвычайно популярна много раз переизданная «Книга мучеников» Джона Фоукса, в которой утверждалось, что англичане — избранный народ, предназначенный восстановить религиозную истину и единство христианского мира. В одном из французских политических трактатов XV века говорится: «Франция — наследница Рима и другой империи никогда более не бывать». Вам это ничего не напоминает? А вот специально для Александра Андреевича Проханова: португальские мессианисты XVII века величали свою родину последней тысячелетней Пятой империей.
Светская проекция религиозного мессианизма — идея русской всемирности, всечеловечности, всеотзывчивости, наиболее ярко сформулированная в Пушкинской речи Достоевского также неоригинальна. Близким образом трактуются немцы у Фихте и французы у Мишле. Или концепт русских как молодого народа, призванного обновить человечество. Ему легко найти аналог, прежде всего в культуре Германии (например, у Ницше), впрочем, как и в культуре почти любой другой страны (даже Румынии), вступающей (или пытающейся вступить) в большую политику. Или представление о русских крестьянах как о тихих, незлобивых, смиренных страстотерпцах, чуть ли не ангелах в человеческом обличии, вроде Платона Каратаева и мужика Марея. Почти также накануне Великой революции воображали французских крестьян просвещенные аристократы Старого порядка, да и души немецких романтиков грел миф о добродетельном землепашце.
Как характерен был взрыв подлинной русофобии (по-другому не назовешь) после 1917 года, запечатленный в сочинениях и дневниках множества русских интеллектуалов (достаточно вспомнить «Окаянные дни» Бунина или «Апокалипсис нашего времени» Розанова). Общий рефрен — никакой русский народ не богоносец, а быдло. А может дело в том, что интеллектуальная элита плохо выполняла свои профессиональные обязанности и не смогла сделать адекватного, реалистичного описания своего народа?
1917 год — это Страшный суд над русской религиозной философией.
Среди прочих мифов об особом пути России выделяется идея о том, что предназначение русского народа в том, чтобы, жертвуя собой, спасать и обновлять, как минимум Европу, как максимум все человечество. Идея вроде бы чрезвычайно благородная, но проповедующие ее мыслители странным образом не задавались двумя вроде бы совершенно законными вопросами: 1) хотят ли действительно русские этим заниматься, в частности 80 % неграмотных крестьян, не читавшие книжек, журналов и газет, где печатались подобные красноречивые призывы?; 2) желает ли Европа (и тем более все человечество), чтобы их спасали/обновляли? Недаром вероятные объекты приложения русского альтруизма заподазривали в нем скрытую волю к власти. Макс Шелер, скажем, следующим образом формулировал «русскую идею»: будь мне братом, а не то проломлю тебе голову.
Обычно считается, что безответственному мифотворчеству в русской мысли предавались исключительно славянофилы в отличие от трезвых и рациональных западников. На самом же деле самые вредоносные мифы о жертвенности во имя обновления мира как особом русском пути создали двое знаменитейших западников — Петр Чаадаев и Владимир Соловьев. Правда, это западники особые — религиозные, «латинофильствующие». Борис Межуев как-то назвал Чаадаева одной из самых реакционных фигур русской мысли. Совершенно верно, но под данное определение прекрасно подходит и Соловьев.
Чаадаев, этот капризный и бесполый эгоцентрик-маргинал, снедаемый непомерным и комичным тщеславием, преданный ученик иезуитствующего паписта Жозефа де Местра, мечтал о вселенской католической теократии, наиболее подходящим орудием осуществления которой видел русский народ, якобы «слишком великий, чтобы быть эгоистом». Соловьев, эта причудливая смесь нигилиста-шестидесятника и гностика-александрийца, лелеял дантовскую мечту о всемирной христианской империи, гарантом коей должен быть союз римского первосвященника и русского императора. Естественно, выстроить такое монументальное сооружение можно на горбу только одного народа — русского, ибо он обладает уникальной способностью к «самоотречению».
Парадоксально, но оба этих воинствующих мракобеса стали чуть ли не самыми культовыми персонажами для отечественных либералов, что характеризует последних весьма скандальным образом. Стоит заметить, что никто из славянофилов, даже Достоевский в Пушкинской речи, не заходил так далеко в мессианском пафосе. Что такое мечты Ивана Киреевского о христианизации русской жизни по степени клерикализма в сравнении с чаадаевской программой осуществления Царства Божия на земле? Что такое славянский культурно-исторический тип Николая Данилевского по степени внешнеполитического экспансионизма в сравнении с соловьевской химерой всемирной христианской империи? У славянофилов при всем их утопизме все же сохранялась непосредственная связь с родной почвой, Чаадаев же и Соловьев были явно людьми не от земли, а откуда-то из мира духов, предполагаю, что вполне инфернальных.
В этом — чаадаевско-соловьевском — смысле миф об особом пути России давно уже изжит нашим обществом, может быть, за исключением кучки запоздало романтических интеллектуалов, которых ничего не интересует кроме собственных невротических грез. Все социологические опросы, да и сами общественные практики фиксируют практически нулевой уровень мессианских настроений среди русских, особенно молодых поколений. Они не хотят спасать или обновлять мир, они хотят наконец-то просто обустроить свой дом. Россия, будучи Европой запаздывающей, подошла вплотную к задаче создания нормального европейского национального государства, которого у нее никогда не было. Запад Европы стал цивилизацией национальных государств столетием раньше, Германия сделалась таковой только при Бисмарке. Так что русские сегодня нуждаются не в самоотречении во имя немыслимых мистических идеалов, а в здоровом национальном эгоизме, здоровой национальной демократии, здоровом национальном либерализме.
Русским еще рано в современную глобализирующуся и постнационализирующуюся Европу, Европу мультикультурализма, эвтаназии и гей-парадов, они еще для этого недостаточно состарились. Русские больше не хотят прыгать через этапы европейского развития, стараясь оказаться «впереди планеты всей». Их романтическая молодость ушла, пришла трезвая зрелость. Не кочевничество Жака Аттали им потребно, а просвещенный патриотизм барона фон Штейна и Вильгельма фон Гумбольдта, Макс Вебера и Конрада Аденауэра.
Итак, с одной стороны, говорить об «особом пути» России вроде бы не приходиться, а с другой — запаздывание Русской Европы и сегодня придает ее развитию яркое и очевидное, а, главное, благодетельное своеобразие.
Полный текст статьи публикуется в февральском номере журнала «Москва»