Как формируются взгляды людей?
Почему в одной и той же семье у родных братьев могут быть совершенно разные политические установки?
Почему из одного и того же села могут явиться миру Горбачев и Ампилов?
Почему мы такие разные? И в тоже время мы чрезвычайно похожи между собой.
Лев Толстой к концу жизни, когда к нему приходил очередной посетитель, иногда говорил: «А, такого я уже видел».
В середине 90-х годов мне пришлось недолго работать в одной структуре. И вот, я замечаю, что ко мне хорошо относятся ребята из города Дмитров. И мне с ними было весьма комфортно.
В чем дело? И тут я обратил внимание на «рисунок» их лба. Вспомнил, что у моего деда лоб был точно такой же, особенно это было явно на его фотографии, где он снялся молодым восемнадцатилетним человеком.
И тут я понял, что эти дмитровские ребята мои братья. Дело в том, что дед родом из Талдома, а Дмитров и Талдом находятся рядом.
В каком мы родстве — это другой вопрос. Какие-нибудь пятиюродные братья? Но они мне были понятны настолько, как будто я с ними рядом прожил всю жизнь.
Почему одни люди легко понимают, что связанны со своим народом, что они часть его, и такие люди всегда националисты, по сути своей, хотя идеологические и политические убеждения у них могут быть самыми разными?
Почему другим людям эту связь не понять никогда, и ни при каких условиях?
Я не о том, что националисты хорошие, а не националисты плохие люди. И тут и там попадаются разные типажи.
Как понимают читатели, не любопытства ради я завел этот разговор. На мой взгляд, он весьма актуален для нашей страны.
И поэтому, с подачи одного издателя, я решил написать книгу воспоминаний, где главным героем буду не я, а люди, меня окружавшие, и вместе с читателями мы посмотрим на историю России последних тридцати лет под одним углом зрения — почему спасительное для нынешних русских чувство национализма, так запоздало и медленно развивается.
Под национализмом в данном случае я понимаю общность интересов всех русских, поскольку они русские. Советские люди и общечеловеки мне скажут, что так не бывает, чтобы общность интересов основывалась на этническом происхождении, и приведут тысячу аргументов, что они правы. Я соглашусь со всеми их примерами, но я знаю даже не на уровне формального знания или логики, а на уровне чутья, которое отвечает за выживание, что национальное единство не просто есть, а это краеугольный камень, на котором и держится пока этот мир.
Начну я с моего происхождения по одной причине.
На одном из форумов при обсуждении моей статьи какой-то посетитель сайта назвал меня криптожидом. Меня заинтриговало это слово, поднапряг я свой разум и понял, что это означает — тайный, замаскированный жид.
Вынужден разочаровать страждущих, еврейства во мне нет ни капли.
Дед и бабушка со стороны отца уроженцы села Хворощевка Скопинского уезда, Рязанской губернии, дед и бабушка со стороны матери из деревни Утенино, что рядом с Талдомом, до революции, кстати, это была Тверская губерния.
Дед Самоваров Иван Петрович получил свою фамилию из-за активности своего деда, который первый в селе в середине 19 века купил самовар. Это стало уличным прозвищем, а потом перешло в фамилию.
Другой дед Михаил Иванович Перхуров иногда напирал на то, что был однофамильцем князя Перхурова, но его предки сотни лет жили на тверской земле и были крестьянами.
В разное время в моих дедах меня интересовали разные стороны характера, поведения и т.д. Но ныне меня интересует их фантастическая способность к выживанию.
Собственно, только сейчас я понимаю, что такое крестьянин. По нынешним временам это расшифровывается как человек, который ведет экстремальный образ жизни. И от его успешности зависит то, выживут или не выживут он сам, его жена и дети.
У нас сейчас это мало кто понимает, но выглядело это всегда так.
Вот человек, у которого две руки, две ноги и голова. Вот земля. И этот человек, не имея ничего больше, кроме своих рук, ног и головы возделывал эту землю, придумывая что-то, используя плуг и борону, лошадь.
И земля кормила и крестьянина, и его семью и еще всяких разных дармоедов, с которыми он вынужден был делиться.
Оба мои деда умели делать почти все. Отец моего деда Ивана Петр Самоваров был забран в армию, участвовал в русско-турецкой войне, потом стал искать лучшую, чем крестьянская доля жизнь, в том числе, работал шахтером. Но вернулся в родное село.
Жена его умерла, и ему тут же нашли другую женщину, у которой был сын и трое дочерей. Петр Самоваров повенчался с ней, потом родился мой дед Иван.
Старший его брат по матери Федор уехал в Москву, он был грамотным, и устроился на хорошее место — кассиром. Отец начал болеть и мой дед Иван с 14 лет под руководством отца делал большую часть работы, т.е. пахал, сеял, косил, молотил и пр. Еще мальчишкой он успел походить сезон с бригадой плотников, и научился у них многому.
В 18 лет Иван женился, на первую мировую войну его забрать не успели, в гражданской войне, он, слава Богу, не участвовал, в 1920 году в их селе был пожар, сгорел и их дом.
Отец его к этому времени умер. И что делать? Ехать к брату в Москву? Но в Москве голод. Отстроиться заново — нет средств, да и не из чего строить, разорение кругом.
Тогда погорельцы (сгорел не один двор) решают ехать в Сибирь по проторенным тропам столыпинских переселений. Деду 22 года, он везет с собой: жену и маленького сына, мать, троих сестер, деда с бабкой. Едут три месяца, потом селятся в алтайском селе Ельцовка.
Дед просто вырыл большую землянку, сложил там из глины печь, и так в этой землянке жили, пока не построили дом. Строил опять-таки он сам.
В Сибири психологически и физически почему-то хуже всего переселенцам из Средней России, украинцы и даже кавказцы привыкают быстрее, а вот люди из «средней полосы» маются, начинаются всякие невротические вещи. Привыкают к жизни в Сибири только дети переселенцев, родившиеся на этой земле.
Сибирь дед не любил всей душой. Сибирячки были, по его словам, крикливые, матерщинницы, пили самогонку. Мягких и лиричных рязанских девушек, включая сестер деда, сибиряки тут же разобрали в жены.
А дед стал учительствовать.
Несколько лет церковно-приходской школы ему хватило, чтобы потом быть учителем в Совдепии всю жизнь.
Так вот если коротко сказать о жизни деда при советской власти, то это выживание.
Я бы не назвал его антисоветчиком, но просто счастья в этой жизни не было. С радостью дед вспоминал годы дореволюционные, хотя чего уж там вроде радостного — семья-то большая, а из работников с 14 лет один дед. Но он вспоминал яркие какие-то вещи: как на праздники приходил батюшка, как учился в школе, и учительница подарила ему за успехи какие-то особенные ручки и чернильницу, как хорошо ели в праздники.
Вспоминал, как узнал о начале войны в 1914 году с Германией, пришел домой. Посмотрел на географическую карту, которая висела на стене, и всем стал говорить, какая эта Германия крохотная и мы ее быстро победим.
Рассказывал дед и о первом георгиевском кавалере в их селе, это был драгун, он приехал на побывку, гулял и пил, вокруг были толпы почитателей, а драгун после рюмки выпитой, приговаривал: «Или грудь в крестах или голова в кустах!» Потом этот лихой парень погиб.
Дед рассказывал об интересных книжках, которые покупали пачками, про американского сыщика Пинкертона. Про газету, в которой он увидел карикатуру. Там были слова «Европейские штаты», а несколько евреев уцепились за три буквы — «роп», пытались их вытащить, чтобы остались «Еврейские штаты».
Революция и гражданская война в его пересказе носила хаотичный и непонятный характер — видно, все это произошло совершенно неожиданно для крестьянского сознания.
На выборах в Учредительное собрание село голосовало за эсеров. Потом пришли красные со своими мобилизациями. В село приезжал погостить односельчанин, который стал чекистом, у него были брюки на подтяжках и кожаная на меху, роскошная безрукавка. Чекист погиб через год, видно, совершая свои чекистские подвиги. А может быть к подтяжкам и безрукавке еще хотел чего добавить, снять с мироедов.
Однажды дед стал с непонятным мне восторгом рассказывать, как возле соседнего села проходила железная дорога, и там еще до войны остановился поезд с царем Николаем II, и как крестьяне бегали на него смотреть и видели самого царя. Я, советский мальчик, очень удился этой радости дедушки, тем более за учительский труд он был награжден высшим орденом Ленина и еще орденом Трудового Красного знамени. Орденами дед никогда не хвастался и никогда не надевал их, они лежали у него в сундуке. Но я не то чтобы осудил деда за царя, но был поражен. А дед с какой-то гримасой жалости, вины и отчаяния махнул рукой и пошел по своим делам.
Это сейчас я понимаю, что Николай Александрович по сравнению с большевиками был святым, а до деда-то видно это уже в 20-е годы дошло. Только не вернуть было уже царя-батюшку.
В 1935 году дед уехал из Сибири и поселился в подмосковной деревне.
Сибирью он тяготился, а тут пришло письмо от односельчанина, который звал его в Подмосковье, и заканчивалось это письмо человека, тоже побродившего по стране, словами: «Приезжай, Иван, здесь и солнце русское светит».
Дед бросил все, собрал свои сундук, в него он положил Библию, которую всюду возил с собой, самовар и всякие словари. И Библия сохранилась, и словари. И самовар до сих пор лежат у родителей где-то на чердаке.
Дед очень любил книгу «Робинзон Крузо», как сейчас я понимаю, любил он ее за то, что главный герой, даже попав на необитаемый остров, сумел построить себе дом и завести хозяйство. Так и дед переселился на новое место, стал работать учителем за нищенскую зарплату, но и получил от колхоза половину дома, потом построил нормальный дом, завел себе корову, посадил сад, и, главное, стал разводить пчел. Благодаря корове не голодали его дети и дети его родни, которая переселилась за ним из Сибири даже в войну, а благодаря меду был какой-то достаток: дед продавал его на рынке в Москве. А вот учитель из соседней деревни умер в войну — фактически от голода. Денег не было, еды были крохи, человек ослабел и умер.
Оба моих деда с ненавистью вспоминали коллективизацию. У них самих ничего не отняли, но омерзительно было это насилие над крестьянами. Насилие, которое происходило на глазах у всех. Ивана Петровича взяли в понятые, как грамотного, чтобы он записывала количество отобранного добра.
Дед рассказывал, как в первом же дворе страшный крик подняли женщины, одна молодая женщина, только что вышедшая замуж, смертной хваткой вцепилась в свое приданное, в юбки и белье, которое у нее стали отнимать. Стоял вой и плач. Глядеть на этот разбой среди белого дня сил не было. Дед послал ленинцев и ушел.
У второго деда сложилось еще печальнее.
У них организовали колхоз, тут же дали план, большевики давали всегда безумные планы, которые были невыполнимы, люди не справились с планом и председателя колхоза арестовали как вредителя. А дед Михаил Иванович работал бригадиром, ему и велели принимать колхоз и написать бумагу на бывшего председателя, как на вредителя и врага народа. Дед ночью собрал пожитки, взял семью, и уехал.
Потом до войны он работал в артелях, делал обувь. Эти артели не закрывали и не разгоняли потому, что они хоть во что-то одевали советский народ, доблестно строивший коммунизм.
В детстве все эти рассказы я воспринимал, как нечто само собой разумеющиеся: ну кулаки, раскулачили их, а нечего быть кулаками. Но в моем детском сознании все-таки вырисовывалась картина беспросветности. И хотя для меня бранными были такие слова, как «юнкера», «кадеты», я запомнил рассказ про эту молодую женщину, у которой во имя победы коммунизма отнимали нижние юбки и белье.
Уже работая на кафедре преподавателем истории, я разговорился о самочувствии людей в деревне в тридцатые годы с другим преподавателем Иван Ивановичем Ивановым, который по возрасту помнил тридцатые. И он мне сказал: «Никому не верь, когда тебе будут рассказывать про энтузиазм и прочее. До конца двадцатых еще какая-то свобода была, радость какая-то была, а потом у народа началась своя жизнь, а у власти своя. И жизни эти не пересекались. В деревне работали, дрались, пили, женились, но партию и товарища Сталина никто не любил. Не за что их было любить».
Между прочим, Иван Иванович Иванов долгое время отработал мелким партийным руководителем. Но его крестьянское прошлое не давало ему врать.
Так вот, от моих дедов я получил некоторые уроки.
Оба деда были свободными людьми, насколько можно было быть свободным в Содепии. Как это ни странно прозвучит для поклонников большевиков, но это именно так. В дедах жила память о прошлой жизни до 1917 года. В чем-то эта жизнь была не очень легкая. Но это была свободная жизнь.
Вот у деда Ивана Петровича были всякие энциклопедии, а в них страницы заклеенные бумагой. Что за страницы? А там были биографии тех, кого потом расстреляли в тридцатые годы. Ну не может человек, проживший до 19 лет в Российской Империи, нормально к такому относится. Сегодня товарищ Косиор или Тухачевский — герои и прочее, а завтра они враги и шпионы.
Тот, кто не видел нормальной жизни, кто воспитывался в Совдепии, — да, для него это норма. Но не для тех, кто видел то, какая может быть настоящая и правильная жизнь, без стукачества и «врагов народа».
Не сказать, что мои деды были равнодушны к коммунистической пропаганде, она ни них действовала, конечно. Но не до такой степени, чтобы они потеряли в себе всё человеческое.
И их отношение к окружающему советскому миру было настороженно-нейтральное, как я понимаю сейчас. Оба деда жили своей частной жизнью, оба любили своих жен и детей, собственно, это был единственный путь хоть как-то сохранить себя — любить своих близких и жить для них.
Иван Петрович любил строить, сажать сады, ухаживать за пчелами. Он постоянно работал физически почти до конца жизни, что-то создавал своими руками и чувствовал себя физически хорошо только тогда, когда работал.
Михаил Иванович был охотником и рыбаком. В конце 50-х и позже, ему начислили мизерную пенсию, а бабушке не начислили никакую. Потому что она сидела часто с детьми и не выработала какого-то там «стажа». Позднее ей стали доплачивать за убитого на войне сына.
Дед кормился тем, что летом добывал кротов и сдавал их шкурки, а зимой охотился на белок, и по тем временам прилично зарабатывал этим меховым промыслом. Его жизнь заключалась в наслаждении лесом. Когда я мальчишкой ходил с ним за кротами, то видел, как он весь оживал в предвкушении того, что уже через некоторое время войдет в лес. Иногда он даже пел от радости.
Оба мои деда были сильными физически. Иван Петрович был крепким даже в свои 80. И оба они как истинные русские крестьяне не очень уважали спиртное. Иван Петрович, еще живя в Сибири, как-то выпил лишку, вошел в какое-то пьяное неистовство и выскочил на улицу, подлетел к первому же попавшемуся здоровому мужику и сделал ему «мельницу». Правой рукой схватил за шиворот, левой поддел под ноги и воткнул мужика головой в землю. Утром ему рассказали о «подвиге» — и с тех пор он пил редко, только по праздникам и обычно всего несколько рюмок крепленного вина.
Михаил Иванович вообще не пил до войны.
А с войны он вернулся уже почти пятидесятилетним. Там была такая история. Начальник артели, где работал дед, получил повестку из военкомата на троих человек своей артели, где первой стояла его фамилия, но он послал вместо себя деда, которому оставалось до 45 лет всего несколько месяцев. (После 45 не брали на фронт) И вот дед в свои 45 попал в артиллерию, прошел весь этот ад, но все-таки вернулся живым. У бабушки была коза, и она деда отпоила козьим молоком, он оправился после войны.
А начальника артели все-таки забрали, и был он убит.
После войны деду, чтобы заработать на семью, в которой было, кроме взрослых, еще трое маленьких детей, приходилось мотаться по Подмосковью, где еще работали артели, жить в общежитиях — вот тут он и начал выпивать от тоски и усталости. Но к старости прекратил возлияния.
Дом Ивана Петровича был открыт для всех родных и близких и даже дальних. У очага дяди Вани, как называла его родня, грелись и кормились многие. Дед был сильным и волевым человеком, но абсолютно не авторитарным. По его мнению — каждый пусть живет, как хочет, но в пределах человеческой морали, разумеется.
Дом Михаила Ивановича был в большей степени домом его жены, бабушки Дуни, дом был маленький, но необычайно уютный. Особо хорошо было там от икон и лампады. Как в этом доме умещалась вся родня, когда приезжали на праздники, не знаю, но всем находилось место.
Сейчас я ясно понимаю, что оба мои деда сделали все, чтобы максимально отгородиться от этого долбанного советского государства. Оба они легко могли вступить в партию и сделать карьеру. Но оба в эту партию не вступили. Михаил Иванович пока была возможность, работал в артелях, т.е. был относительно свободным человеком. Там планов не было, парторгов тоже, сделал обувь, ее продали — вот на это и живешь. Не по расписанию и гудку, а по-своему плану.
Дед Иван Петрович учил детей в начальных классах, учил их писать, читать и считать. Он дал свои четыре урока — и к себе на огород, или сено косить, или к пчелам. Вот к нему лезли постоянно, чтобы он в партию вступил. Умный, энергичный, трезвый и честный, но не вступал он в эту партию. Тот минимум свободы, который можно было сохранить, он сохранял.
Моим дедам советская власть не была нужна, она им абсолютно ничего не дала, только отняла. Отняла, прежде всего, право на нормальную жизнь. Но ведь они были самыми что ни на есть рядовыми представителями трудового крестьянства. Получается, что советская власть ничего не дала этому крестьянству, разорила его и растлила. Спивающаяся, агонизирующая деревня 90-х годов — это остатки великого русского крестьянства, после того, как с этим крестьянством поработала советская власть.
Скажут, что советская власть дала многое крестьянам, которые хотели сделать карьеру, они становились маршалами, министрами и даже генеральными секретарями. Становились, да. Но я думаю, не случайно, что выходцы из крестьян Хрущев и Брежнев вместо авангардного СССР стали лепить обычное консервативное государство. И не совсем случайно крестьянские дети: Горбачев, Яковлев и Ельцин уничтожили СССР. В какой-то, пусть малой, степени эта была бессознательная месть.
Не было дорого крестьянам это чужое им государство.
В тоже время обоим моим дедам чувство патриотизма было присуще, как нечто совершенно естественное. И это был именно русский патриотизм.
Общаясь в детстве в основном с ними, я знал, что такое Россия, но не помню, чтобы они говорили об СССР.
Иван Петрович рассказывал мне всякие истории из жизни Петра Великого и бояр. Рассказывал про битву на поле Куликовом. Рассказывал, как в юности после поездки куда-то с другими крестьянами они остановились на ночевку именно на этом поле.
В его патриотизме не было патетики. Это было глубокое личное чувство любви к России. Его воспитали русским человеком, он меня воспитывал русским человеком. Не про Ленина он мне рассказывал, а про Петра и Суворова.
А у дедушки Михаила Ивановича в селе Липитино я жил до трех лет, пока мои родители строили дом. Помню я о том времени мало, но помню точно, что это была абсолютная свобода. Просторы в любую сторону, вечно переполнявший восторг, никто от меня ничего не требовал, никто меня не строил, я играл и жил в свое удовольствие.
Были какие-то проблемы, но они носили мелкий характер. Помню, как-то очень захотел есть, а до обеда было еще долго. Я пошел к бабушке и попросил лука. Я помнил, что вроде недавно ел лук, и было вкусно. Бабушка дала мне белый, чудесно пахнувший лук, я хрустнул… но во рту стало горько. Тогда я подумал, что, наверное, я ел чеснок, он тоже белый и тоже вкусно пахнет. Я попросил чеснок. Бабушка мне дала дольку. Предвкушая наслаждение, я засунул дольку в рот, раскусил… и, Боже мой! Слезы хлынули из глаз от этой горечи, и я долго плевался. Потом я пошел к бабушке выяснять отношения, почему лук и чеснок стали невкусными? Бабушка развеселилась и сказала, что вчера я ел не просто чеснок, а горбушку черного хлеба, натертого чесноком, с подсолнечным маслом и солью.
А в субботу приезжала мама. Бабушка выводила меня ее встречать, и вот мама появлялась с огромными сумками: «Вот и мама приехала, — говорила бабушка — колбасу привезла». И я бежал навстречу маме.
И еще в тот период я первый раз в своей жизни столкнулся с пиаром.
Вечером дед Михаил Иванович поил меня сладким чаем из самовара и кормил белым хлебом с маслом. Хлеб я есть не хотел. Тогда дед начинал рассказывать, что вот купил он крендель сладкий, а вокруг вьются Витька с Петькой: «Отдай нам крендель». «А я говорю, — продолжал дед, — нет, я его Шурику везу».
- А где же крендель? — интересовался я. Дед показывал на куски хлеба с маслом.
Я отказывался верить, что это крендель. Тогда дедушка резал куски с хлебом на треугольники и опять заводил про крендель, который хотели съесть вместо меня Витька с Петькой. Я был мал, кренделя в своей жизни ни разу не видел, но твердо знал, что передо мной не крендель, а обычный хлеб. Но дед опять начинал нажимать на то, что Витька с Петькой ну очень хотят съесть крендель вместо меня. Я начинал открывать рот, куда мне успешно и запихивали хлеб с маслом.
И еще я очень любил просыпаться утром, когда бабушка топила русскую печь и начинала печь пироги. Божественные запахи стояли. А всего вкуснее в русской печи готовились щи и разные каши на молоке получались с вкуснейшей пенкой.
Ну и зачем и кому нужен коммунизм?
Сейчас, временами, я очень хочу послать всех и все на х… Кроме близких мне людей, но не могу. И я жалею, что не крестьянин. Я жалею, что не могу взять кусок земли и построить собственными руками дом, и обрабатывать эту землю и жить тем, что она дает. И чтобы ко мне никто не лез — ни с коммунизмом, ни с социализмом, ни глобализмом.
Лев Толстой ведь когда устремился душой к миру крестьян? Его довольно рано начал мучить страх смерти, и писатель обратил внимание на то, как спокойно и бесстрашно умирают крестьяне. Всю жизнь связанные с природой, крестьяне принимали смерть, как язычники, уверенные, что есть круговорот в природе, что ничто и никогда не исчезает бесследно и во всем есть смысл.
А пока крестьянин жив, он бодр и весел. Он просыпается утром и тело его, как железное, так он силен, так натренированы его мышцы, и сила жизни и веселье переполняет его. Его не мучают мысли о смысле жизни, не мучают абстрактные размышления, что такое хорошо и что такое плохо. Он просто живет.
Великое русское крестьянство несло миру некий великий смысл, который выразился бы не в колхозном строе, разумеется.
Но выкосили это крестьянство «комиссары в пыльных шлемах».
Увы.