О смысле современных событий. Письмо второе

Письмо первое.

Дорогой Борис Вадимович!

Посылаю вторую часть письма. Она, как я обещал, посвящена историческому обоснованию моей тревоги.

Я знаю, конечно, расхожее возражение против такого обоснования: всё изменилось до неузнаваемости. Еще бы! Ведь со времен николаевского тупика прошло полтора столетия. Россия была тогда аграрной страной и главной статьей её экспорта была пшеница. Теперь большая часть её населения живет в городах и торгует она нефтью и газом. Тогда основой её экономики было крепостное крестьянство и её культурная элита жила мечтой о его освобождении. Сегодня основа её экономики переместилась в заполярные скважины, и нарождающийся средний класс мечтает не cтолько о свободе, сколько о том, как покомфортнее устроить свою жизнь. И главное, говорят оптимисты, он, этот средний класс, постепенно привыкает к другим новоприобретенным свободам: зарабатывать деньги, приобретать собственность, путешествовать. А там, глядишь, потребует и свобод гражданских.

Нет слов, это замечательный прогресс по сравнению с советскими временами (хотя и не с царскими, где все эти «новообретенные» свободы подразумевались сами собою, что, увы, не предотвратило нового исторического тупика). В том-то и проблема с этим возражением, что оно намертво замыкает нас в кругу сравнений с минувшим советским тупиком. Мы очень гордимся тем, как далеко мы от него ушли. Но далеко ли ушли мы от времен предшествующих ему? Посмел бы председатель Государственной думы в 1912 , скажем, году публично заявить, что Дума не место для дискуссий?

На самом деле вопрос ведь тут в другом. В том, хотим ли мы обречь своих детей на такую же непредсказуемость будущего и на то же отсутствие гарантий от произвола, с какими приходится жить нам? На то же преследующее нас недоумение, почему в Европе такие гарантии есть, а у нас их нету? И что еще страшнее, неизвестно, будут ли? Нужно ведь совсем уж отказаться думать, чтобы не спросить, откуда эти вечные «ножницы»? Или о том, как их, наконец, сомкнуть?

И едва мы об этом спросим, ответ на эти роковые вопросы окажется тот же, что и в николаевские времена: либо соглашаются российские элиты идти к европейскому «месту назначения», либо опять, как полтора столетия назад, пытаются замаскировать продолжение произвола «особым путем» России. А теперь послушайте сегодняшних телепророков (Михаил Леонтьев, Алексей Пушков, Петр Толстой лишь самые яркие из них), и у Вас не останется сомнений, что выбор, который навязывают они стране — опять николаевский. Почему?

Вот именно, если произвол власти и непредсказуемость российского будущего остаются сегодня теми же, что и полтора столетия назад, как не попытаться выяснить почему? Хотя бы ради будущего детей. Короче, если будущее это коренится в прошлом, то историческое обоснование моей тревоги имеет смысл.

* * *

Потому-то прежде, чем говорить о том, можно ли предотвратить новый провал российской истории в тупик развитого национализма, имеет также смысл дать Вам хоть самое краткое представление о том, каким возник передо мною старый с его Православием, самодержавием и народностью, когда мне пришлось в ходе работы над трилогией с головой погрузиться в мир «особого пути». Вот первое, что меня поразило. Оказывается, Николай, в отличие от своего рафинированного ментора Н.М. Карамзина, и в мыслях не держал защищать произвол самовластья посредством логических софизмов. «Да, — говорил он, — деспотизм еще существует в России, ибо он составляет сущность моего правления, но он согласен с гением нации».

Император был почти трогательно откровенен: ничего подобного не услышим мы от лидеров других тупиковых эпох в русской истории. Но главное, конечно, в том, как интерпретировали его помощники согласие «гения нации» с произволом. Вот, например, начальник III Отделения собственной е.и.в. канцелярии по отечески растолковал Антону Дельвигу, что «законы пишутся для подчиненных, а не для начальства». А генерал Яков Ростовцев объяснил непонятливым, что «совесть нужна человеку в частном, домашнем быту, а на службе и в гражданских отношениях её заменяет высшее начальство». Не случайно ведь негодовали славянофилы, что «название государя Земной бог, хотя и не вошло в титул, но допускается как толкование власти царской».

Культура страны тоже, естественно, должна была строиться в согласии с «гением нации», как понимал его очередной Земной бог. В XVII веке, в московитские времена, «гений» этот, по его мнению, предписывал, что «богомерзостен перед Богом всякий, кто любит геометрию, а се — душевные грехи — учиться астрономии и еллинским книгам». Земля, соответственно, считалась четырехугольной. Это, не забудьте, во времена Ньютона, после Коперника, Кеплера и Галилея.

В николаевском мире под подозрение попала философия. Ибо, как объяснял сам министр народного просвещения князь Ширинский-Шихматов, «польза философии не доказана, а вред от неё возможен». И постольку «впредь все науки должны быть основаны не на умствованиях, а на религиозных истинах, связанных с богословием» (нет смысла, я думаю, напоминать, что в мире сталинского «особого пути» под нож попали генетика с кибернетикой).

В сжатой формуле отношение между режимом «особого пути» и просвещением выразил знаменитый историк Сергей Михайлович Соловьев: «С воцарением Николая просвещение перестало быть заслугою, стало преступлением в глазах правительства».

Впрочем, и для мирного обывателя, и для тогдашней культурной элиты одинаково не было предусмотрено в мире развитого национализма никаких поблажек. По свидетельству того же М.П. Погодина, «во всяком постороннем человеке предполагался шпион». Цензор и академик, автор известного трехтомного дневника А.В. Никитенко записывал: «Ужас овладел всеми пишущими и мыслящими. Люди стали опасаться за каждый день свой, думая, что он может оказаться последним в кругу друзей и родных». Но самую эмоциональную оценку николаевского мира находим мы, конечно, у писателя, замечательного притом писателя, которому я доверяю безусловно, у Глеба Ивановича Успенского.

«Не показывать виду, что не боишься, — писал он, — показывать, напротив, что боишься, трепещешь, тогда как для этого и оснований никаких нет, вот что выработали эти годы в русской толпе. Надо постоянно бояться — это корень жизненной правды, всё остальное может быть, а может и не быть, да и не нужно всего этого остального, еще наживешь хлопот — вот что носилось тогда в воздухе, угнетало толпу, отшибало у неё ум и охоту думать. Уверенности, что человек имеет право жить, не было ни у кого, напротив, именно эта-то уверенность и была умерщвлена в толпе... атмосфера была полна страхов... и всё ёжилось и бежало от беды в первую попавшуюся нору».

Все это свидетельства современников. Ни у кого из них не было ни малейших оснований оговаривать собственную страну. Они просто констатировали: вот такой он, мир развитого национализма. Едва ли захочется любому, сохранившему здравый смысл, чтобы его дети жили в таком мире. Даже те, кому сегодня платят за нескончаемую проповедь «особого пути», не захотели бы этого, я уверен, коли б ведали, что творят.

* * *

Я не говорю уже о последствиях такого режима для новых поколений. Есть три грозных прозрения, которые никогда, сколько я знаю, не интерпретировались в нашей исторической литературе. На одно из них (на замечание М.П. Погодина о пропасти, ожидающей Россию, если режим развитого национализма будет продолжаться, я уже в первой части письма ссылался).

Вот второе. В начале ХХ века — за три года до мировой войны и за шесть до гибели постниколаевской элиты — М.О. Гершензон заметил о николаевской эпохе, что «никогда русское общество не переживало такого крутого перелома... Николай и в духовной жизни, как и в материальной, тяжко изувечил русскую жизнь. Он надолго определил ненормальность её течения». И опять осталось — и по сию пору остаётся — «темным» это странное замечание.

Еще более странным — и «темным» — остаётся прозрение известного американского историка, моего коллеги по кафедре в Беркли, Николая Валентиновича Рязановского. «Александр II проводил реформы, — писал он, — Александр III апеллировал к национальным чувствам... при Николае II страна обрела даже шаткий конституционный механизм. Но все эти начинания остались каким-то образом неуверенными, неполными. И в конце концов в пожаре 1917 года обрушился всё тот же архаический старый режим [antiquated ancien regime], установленный Николаем I. В известном смысле этот жесткий самодержец преуспел больше, чем мог вообразить».

Очень печально, что никто из наших историков даже не заметил этих прозрений. Ведь помимо всего прочего означают они, если Рязановский прав, что и все сменявшие друг друга во второй половине ХХ века режимы — Хрущева, Брежнева, Андропова, Черненко — тоже были лишь неполными «бледными списками» с обрушившегося в «пожаре» 1889-91 сталинского ancien regime, «тяжко изувечившего русскую жизнь» на полстолетия вперед.

Этого, наверное, достаточно, чтобы наше представление об историческом тупике было полным. И поскольку кончается такой тупик всегда в режиме «пожара», когда все ресурсы системы исчерпаны и впереди маячит пропасть, ошибки реформаторов тоже, согласитесь, неизбежны. Как при Петре, так и при Александре II и при Ельцине.

* * *

Но сначала все-таки о том, каким образом отклонение от столбовой дороги политической модернизации перерастает в исторический тупик. Нам повезло. За процессом такого перерастания наблюдал один из самых проницательных политических мыслителей России Петр Яковлевич Чаадаев. Послушаем его. Решающую роль в нем отводил он «моральному обособлению от Европы» (элиминирующему последние ограничения отечественного произвола). Вот как выглядело оно под его пером. «Кто не знает, — спрашивал он, — что мнимо-национальная реакция дошла у наших новых учителей до степени настоящей мономании? Теперь уже дело шло не о благоденствии страны, как раньше... довольно было быть русским: одно это звание вмещало в себя все возможные блага, не исключая и спасения души. В глубине нашей богатой натуры они открыли всевозможные чудесные свойства, неведомые остальному миру».

Но сколь бы зловещими и смехотворными ни казались Чаадаеву идеи тогдашних «новых учителей», он вполне отдавал себе отчет, что открыто противопоставить Россию Европе (в чем, собственно, и состоит суть исторического тупика) правительство могло лишь «в полнейшем согласии с общим мнением страны». Другими словами, только в случае, если культурная элита России позволила «новым учителям» полностью заразить страну своей мономанией.

Похоже, что Чаадаев действительно оставил нам ключ к ответу на самую, пожалуй, важную загадку российской историографии, о которой говорили мы в первой части письма. И состоит этот ответ вот в чем. В трех случаях «отклонения» сопротивлению культурной элиты не позволило «новым учителям» (а были они в России всегда — и при Василии, и при Павле, и при Александре III) убедить диктаторов в том, что открытый разрыв с Европой возможен «в полнейшем согласии с общим мнением страны», а в трех других она по разным причинам спасовала.

Вот самый, пожалуй, выразительный пример. Александр III был националистом, можно сказать, хрестоматийным. Николай был его кумиром. Он всю жизнь мечтал возродить николаевский порядок. Достаточно вспомнить его кредо, которое сегодняшние «новые учителя» так любят цитировать: «У России есть лишь два союзника — русская армия и русский флот». И нельзя сказать, чтобы современные ему «новые учителя» не убеждали императора довести зту позицию до логического конца. Иначе говоря, ввязаться в войну с Европой «во всей её общности и целостности», по выражению самого влиятельного из них Н.Я. Данилевского.

И пугали они императора ужасно. Тем, в частности, что, не сделав этого, Россия неминуемо «представит миру жалкий образец исторического недоросля в громадных размерах». Более того, уверял Данилевский, ничего ей в этом случае не останется, кроме «как бесславно доживать свой жалкий век, перегнивать как исторический хлам, не оставив по себе даже живого следа». Страшные, согласитесь, угрозы. Даже Проханов, кощунственно распевающий сегодня «Идет война холодная, священная война», до такого не додумался.

И что же? Едва объяснили императору, что Германия вырастает в европейскую сверхдержаву, Александр III, тотчас же и забыл про свое кредо и, не полагаясь больше на русскую армию и русский флот, бросился искать действительного союзника в Европе. И нашел его, к радости тогдашней либеральной элиты, в республиканской Франции. И даже, скрепя сердце, снял при звуках Марсельезы шляпу, когда французская эскадра прибыла с дружественным визитом в Кронштадт.

Другое дело, что, как и всё остальное в этом нелепом царствовании, обернулся в конечном счете маневр императора полной противоположностью задуманному. Не осмысленный вовремя этот союз по сути втянул Россию в совершенно ненужную ей и гибельную мировую войну. (Джордж Кеннан назвал его впоследствии «роковым альянсом». Подробно об этом в заключительной книге трилогии).

Но все это произошло много лет спустя, а в последней четверти XIX века сопротивление культурной элиты, не допустившей тогда «морального обособления от Европы», действительно спасло Россию от провала в исторический тупик — в полном соответствии с ключом от нашей загадки, оставленным нам Чаадаевым. Власть идей и впрямь оказалась сильнее пристрастий правящего режима.

Можно, конечно, сказать, что главную роль сыграли тут соображения геополитики, а вовсе не идейное сопротивление культурной элиты, не позволившей хору «новых учителей» заглушить голос истины, не её беспощадно-трезвый анализ соотношения сил в Европе заставил императора резко сменить курс — вопреки всем их страшилкам. Быть может, это возражение и выглядело бы правдоподобно, когда б не опыт Николая, кумира нового императора и , казалось бы, образца, которому он отчаянно стремился подражать. Но почему-то подражать не посмел.

В самом деле, мы ведь знаем, что Николай Павлович отнюдь не сменил, в отличие от внука, курс в аналогичных геополитических обстоятельствах. Напротив, он, последовав совету своих «новый учителей», бросил вызов Европе — точно по Данилевскому — во всей её «общности и целостности» (и, конечно же, навлёк на страну Крымскую катастрофу). Так как же, спрашивается, объяснить эту разницу? Не тем ли, что не было при Николае ни сплоченной либеральной элиты, как при Александре III (он загнал её, как мы знаем, «во глубину сибирских руд»), ни трезвого расчета соотношения сил в Европе, ни даже просто здравого смысла — всё заглушил хор «новых учителей»?

Вот что заметил по этому поводу Чаадаев: «Правительство было слишком невежественно и легкомысленно, чтобы оценить или даже только понять эти ученые галлюцинации. Но тем не менее было убеждено, что как только оно бросит перчатку нечестивому и дряхлому Западу, к нему тотчас устремятся симпатии всех новых патриотов, принимающих свои смутные надежды за истинную национальную политику. Этим и объясняется опрометчивость нашего правительства в настоящем конфликте. В результате авангард Европы оказался в Крыму».

Чтоб совсем было ясно, при Александре III правительство не смогло убедить страну в «дряхлости и нечестивости Запада». Не смогло, потому что в идейной войне «новые учителя» потерпели тогда сокрушительное поражение, а при Николае они победили. И ничто не смогло помешать правящему режиму действовать в соответствии со своими пристрастиями. Так при чем здесь геополитика?

* * *

Это правда, покуда у нас всё еще нет ответа на вопросы, поставленные в первом письме. Однако, как выяснилось, историческое обоснование моей тревоги содержит вместе с тем и надежду. Остальное — в третьем письме.

Ваш Александр Янов.

Материал недели
Главные темы
Рейтинги
  • Самое читаемое
  • Все за сегодня
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram