О русском викторианстве. Часть 2.

См. начало статьи.

II

Как можно видеть "Россию александровскую" сразу и "викторианской"? Что общего между александровским стремлением задержать наступление городского общества на аграрно-сословный порядок и викторианской оптимизацией перехода от сословности уже городской к массовому обществу ХХ века?

Чтобы это понять, оценим важнейшие эстетические мотивы, характеризующие "александровско-викторианскую" утопию.

Прежде всего, это мировоззренческая легкость. "Легкий, немного ритуализированный монархизм (именно легкий)". В одежде "легкая милитаризация, но опять — именно легкая". "Благодушный деспотизм", снисходительный к "дискуссиям философического свойства" "в политике культуре социальной сфере". "Обытовленное" христианство: вера-то, в общем, дело повседневное, "о вере можно говорить сколько угодно и когда угодно" (по-моему, понятие "говорить сколько угодно и когда угодно" лучше передать одним глаголом, общеизвестным, но, как правило, заменяемым междометиями). Легкий технологизм — "намеки на промышленность", способную производить на свет комические линкоры. "Легкомысленные или, напротив, интригующие министры" — да зачем же это "напротив"? Вполне ведь возможно интриговать легкомысленно. В этой атмосфере необыкновенной легкости, с намеками на монархизм, милитаризм, технологизм… с разговорами о вере "сколько угодно, когда угодно", хорошо играть водевили и оперетты "а-ля рюсс", полные легкомысленных интриг.

Эта "смысловая легкость" оттеняется повадками персонажей, исполненных тяжеловесной вальяжности. ""Викторианская Россия" торжественно-основательна… Неспешная походка, отсутствие суеты… сдержанность, корректность, спокойное состояние духа… Еда… что тут сказать? Водка вошла. И вместе с ней — красивая посуда. Хрусталь. Изящные чайные сервизы". "Тяжелые на подъем и, по большому счету, простоватые офицеры уголовного, а также политического сыска". Поразительны слова автора о том, что быт "викторианской России" "лишен застолий", — и это прямо перед упоминанием о балах и "званых обедах", а также о водке. Но званый обед с водкой — это и есть "застолье"! Или водку предполагается прихлебывать из "изящного сервиза", уединяясь? Похоже, "викторианская Россия" Володихина готова перещеголять лицемерием викторианскую Британию.

Вообще, эта Россия как-то странно шарахается между минорными претензиями на быт "аккуратный и чистый", где "нет ощущения избытка пищи, зато очевидна спокойная обеспеченность всем необходимым" — и внезапным розановским мажором, безоглядно славящим "отовсюду себя кажущее русское нутро, капризное, выносливое, хлебосольное, да и само излучающее доброту по отношению к тому, кто покормит (а ну, как покормит фонд "Открытое общество? — В.Ц.)… своевольное и даже беспутное в семье, но смирное перед властями… верное в дружбе и жуткое в бунте; набожное и хамоватое… дай только корни пустить (нутру-то? — В.Ц.), потом уж не выкорчуешь, прижилось". Так и хочется крикнуть: "А овсянка, сэр? Вы научились ли есть овсянку?"

И над всем спектаклем — над идейной "легкостью" и осанистой "тяжестью", над "смирением перед властями" и "добротой к тому, кто покормит" — фейерверочной ракетой взлетает лихой призыв "кончать обниматься с гробами", "вспомнить о победе и победителях". "Наши подводные лодки должны всплыть!" — лучше не скажешь. "Викторианство" Володихина из хвалы "капризно-неприхотливому нутру" переходит в поистине "викториозное" — сразу видно писателя! — самолюбование. Как там в надписи к монументу Александру Александровичу — "Стоит комод, на комоде бегемот…" (выбор слов очень важен: призови Володихин думать не о "силе", "победе" и "победителях", а о "подвиге" —все это воспринималось бы иначе, но "подвиг", величие усилия в конфигурацию такой "викторианской России" совершенно не вписывается).

Главная же несущая конструкция этой имитационной России — сверхлегкой, вальяжной, викториозной — уверение автора в ее чрезвычайной уютности для нас, каковая наступит, как только осознаем: в ней все друг другу свои, "от государя и вельмож до самой простой чади". Мы должны поверить: все эти "легкомысленные" или, напротив, "интригующие" министры и "офицеры, склонные ко всякого рода озорству" (вот уж точно — помните дело Александра Пуманэ, чей труп родные признать не могли?) — все "они могут ошибаться, но целом сознательно действуют на благо страны, избегая притом этической грязи". Все они — уже "сложившийся строй", в рамках коего "революционер и митинговщик", выломавшийся из "дискуссии философического свойства", предстает чудищем противоестественным и омерзительным, марсианином, Зеленым Склизким Чужаком, не слишком даже и страшным в своей гнусности, — ибо весь эмоциональный склад володихинского проекта как-то нейтрализует любые высокие напряжения, в том числе и напряжение страха. "Сусальным золотом горят В лесах рождественские елки, В кустах игрушечные волки Глазами страшными глядят". Дело Зеленого Чужака — время от времени дурацки моргать страшными глазами из кустов на заднем плане водевиля.

Теперь понятно, как "викторианская Россия" оказывается сразу и "александровской"? Это нетрудно, если и викторианство, и пора Александра III, обращаясь в метафоры, теряют всякое содержание, кроме мистифицирующего имиджа комфортного, уютного, как бы не слишком хлопотного имперства. "Викторианская Россия" — приглашение к игре в красивую, "устаканенную", вроде бы имперскую жизнь — елей на сердце "россиянского" атомизированого потребителя, с его "ностальгиями по ненастоящему", в конце концов, безнадежно замыкающимися на сегодняшний день.  

III

Почему для меня неприемлема такая эстетика русского будущего?

Я начну чуть издали, сперва ответив на поставленный Володихиным в начале его доклада вопрос — можно ли указать на какой-то набор явлений (1), "в высшей степени характерных для современной России", которые и сейчас, и в будущем могли бы "вызвать у образованного человека верные ассоциации" с нашими днями. Я полагаю, что такой набор поистине существует, и в него входят:

- утыкавшие страну новорусские "красноготические" поселки;

- праздник "изгнания поляков", молчаливо — чтобы мусульман не обижать! — подверстанный (дабы православным угодить!) под день Казанской Божьей Матери, и этим своим куцым семиотическим пучком силящийся закрыть соседнюю большевистскую дату;

- в какой-то мере — реанимированный гимн с музыкальной схемой, заполненной благонамеренными, но совершенно неудобозапоминаемыми словесами, обретающий курьезную эзотеричность для того, кто еще частично помнит другие слова, на место которых эти подставлены (2);

- и, наконец, несомненно — состоявшийся 7 ноября 2005 года в день отмененного праздника (то есть в день будний) парад ветеранов на Красной площади во славу 64-летия (чудный юбилей!) другого парада, который тогда проводился в честь ныне элиминированного праздника.

Все это — явственные эстетические приметы нынешней России. И если первая — общая родовая черта послебольшевистского 15-летия с проступающим в это время определенным типом сословности, то последующие три отличительны именно для маразматического семиозиса путинщины. Для периода, когда "корпорация утилизаторов Великороссии", опираясь с конца 1990-х на территориально-привязанный, экспортно-сырьевой капитализм, берется претендовать уже не на смену цивилизованного кода России, — чем бредили идеологи восторжествовавшей фронды году этак в 1992–93, — а на присвоение всего антуража нашей цивилизационной и государственной истории, на статус "исторически сложившегося строя". Подытоживая достижения победителей 1991–93-го за время их правления, нетрудно убедиться в политическом и культурном бесплодии этих людей, принесших со своей победой затяжную, заполненную однодневными фантомами паузу в ритме нашей цивилизации.

Я опасаюсь, что программа "викторианской России" в забавных формулировках Володихина (независимо от его собственного политического кредо, представляемого мной довольно смутно) может быть использована как средство маньеристской эстетизации цивилизационного провала, каждый год поглощающего сотни тысяч жизней. Надеюсь, проделанная мною реконструкция базисных смыслов проекта достаточно наглядно показывает такую возможность.

В докладе есть и иные моменты, укореняющие его в духе разыгравшейся в России верхушечной, или фрондерской контрреформации, которая сменила нашу великую — во всех ее ужасах и абсурдах — большевистскую реформацию. Например, Володихин неоднократно говорит о Русской цивилизации как о погибающей, мертвой — "вот уже два десятилетия, как мертвой" к началу Великой Отечественной войны. Но если вы, г-н Володихин, признаете, что выстраиваете русское будущее под брэнд "мертвой" цивилизации — а именно таким оказывается "александровский" брэнд — то кто, спрашивается, обнимается с гробами? И когда, оторвав СССР от истории "мертвой" цивилизации, на которую Вы ориентируетесь, Вы тут же объявляете "и его достижения" своим наследством, что это, если не утилизаторское манипулирование с реликтами "мертвых" для Вас эпох, — по ходу которого оформляется вполне приемлемый для старателей поддержания нынешнего расклада и украшения новорусского быта охранительный водевиль "викторианской России".

К тому же, заявляя об имеющихся сегодня "признаках возрождения"страны, Вы воспроизводите общее место демагогии "утилизаторов", особенно в их путинской мутации. Кстати, если Русская цивилизация мертва и оставивший Вам наследство СССР тоже мертв, то, что же показывает "признаки возрождения" и что способно, по Вашим словам, подняться как "самостоятельная и даже… самодостаточная цивилизация"? Что она такое — Ваша Россия, охочая разыгрывать спектакль в антураже "мертвых" цивилизаций, если не наличная "Россия утилизаторов"?

Мне лично близка точка зрения — высказывавшаяся, в частности, Михаилом Ремизовым, что сейчас говорить о конце смуты и признаках "возрождения" и "выздоровления" значит силиться законсервировать определенный этап этой Смуты. Сегодня идеал "уютной" державы, где государь и вельможи — "свои" для простой чади, если он не служит открыто суду над реальностью, слишком легко раскрутить в целях противоположных — преподнося этот идеал как осуществленную данность и пропагандируя среди массы за порогом корпорации пиетет к тем, чей собственный реестр "своих" заканчивается на секьюрити ("боевых холопах", по определению Андрея Фурсова) и личных шоферах.

Все сказанное затрагивает и характеристику революционера — лучше сказать, "бунтовщика" — как "марсианина". Я не знаю — готов ли Володихин признать наличный в России режим за "сложившийся строй". Но мне довелось на просмотре спилберговской "Войны миров" в кинотеатре "Родина" города Орехово-Зуево услышать собственными ушами в тот момент, когда из-под земли полезли невесть сколько ждавшие своего часа треножники: "Вот так выползли и наши правители". В конце концов, прецеденты подобной трактовки власть предержащих в мировой фантастике общеизвестны — напомню, хотя бы, "Людей десятого часа" Стивена Кинга. Если наметившееся сегодня в России сословное разделение сохранится в существующих формах и усугубится, а русские, как я когда-то писал, представят в XX–XXI вв. аналог европейского пути — от битв Реформации к 1793 году, — то этот путь будет сопровождаться столкновением двух мифов. В одном бунтовщики будут рисоваться Зелеными Склизкими Чужаками, а в другом правящие страною вместе с верхними пятью процентами — узурпировавшей Святую Русь нечистью. Вот такие, как выражался фигурант из "Братьев Карамазовых", предстанут две фантастические правды, и не сказать, какая из них окажется почище.

Важно понять, что в условиях сегодняшнего объединенного мира задача политического "обламывания рогов" у неадекватной элиты не может ставиться по-большевистски — как только смена верхушки и захват государственной машины партией с добрыми намерениями. Мы слишком убедились на том же большевистском примере, что складывание у властных рычагов "нового дворянства" получает естественное продолжение в его выламывании из национального общества, в попытке непосредственно замкнуться на структуры объединенного мира, на мировой "стол сильных и богатых". Власть может стать для народа России хоть сколько-нибудь "своей" — повторюсь — если народ сможет внутри себя выделить достаточно широкий и открытый политический класс, способный контролировать любых выдвиженцев к властным "кормилам", в том числе поднявшихся из этого самого класса — и в случае необходимости через свои институты и организации пресечь попытку присвоения государства любой элитарной фрондой (3). Политический класс, который выступит властной контрэлитой (4).

IV

Когда-то Шпенглер ярко развил мысль, что в истории любой цивилизации — высокой культуры — реализуются две культурные и общественно-психологические партии: "партия жизни", опирающаяся на импульсы культурно-аранжированных биологических ритмов, и "партия ценностей" (вносящая в жизнь общества высокое напряжение суда над данностями). Сам Шпенглер, с его преклонением перед аристократией, склонен был делать в своей историософии основной упор на партии жизни, каковую, по его мнению, на первой, аграрно-сословной стадии, истории цивилизации представляет знать в противоположность первичному исполнителю партии ценностей — духовенству. Но применительно к России наших дней я вижу цивилизационную роль этих партий существенно иначе, нежели чтимый мной мыслитель (5).

После большевистской реформации у нас нет знати. Но у нас есть пытающаяся подменить государство, отождествив его с собою, псевдознать в ее очевидной бездарности. Выступать сегодня с партией жизни в любой из ее версий — прославляя ли аристократические доблести, превознося ли разгул "капризно-неприхотливого нутра" или вбрасывая в "быдло" лозунг "выживания" — значит, работать на притязания псевдознати, на ее усилия образовать господствующее сословие (6). Историческое викторианство являло собой нагляднейшее торжество партии ценностей, представленной пуританской буржуазией — наследниками и потомками кромвелевских "железнобоких" — под знаком высокого напряжения нового аристократизма и новой героики (вспомним грезы Стивенсона, подвиги Шерлока Холмса и ритмы поэзии Киплинга). У Володихина — с его любованием игрой в Империю, соединением духовной облегченности и этологической утяжеленности, (благодушный деспотизм, терпимо подсмеивающийся над философическими дискуссиями!), викториозного нахрапа с экстазами нутра — мы видим чистейшей воды партию жизни ровно в том регистре, в каком эта партия наиболее приложима к обслуживанию самолюбования псевдознати.

Вопреки этому автору, я вовсе не думаю, что оригинальность цивилизации, а также принесенных ею в мир новых сущностей вполне сводима к ее внешним проявлениям в социальных играх и артефактах. В конце концов, внутри выстраиваемого Западом объединенного мира переливаются десятки этнических колоритов, и все они, "от китайского до итальянского, от польского до ирландского — … по сути совершенно одинаковы", как обнаружил герой романа Дина Кунца "Ангелы-Хранители", обойдя множество национальных ресторанчиков. В том же "Сибирском цирюльнике" изображение "императорской России, красивой, богатой, исполненной мощи, верной Богу и государю" служит национально-экзотическим брэндом выставляемой на мировой кинорынок истории о том, как здорово упрямая русская кровь влилась в жилы великой американской нации. Национальная окрашенность обычаев и изделий способна поистине стать глиной для большой цивилизационной лепки — но не более того!

Сущность цивилизации, выделяющая ее в мире, — это организующее жизнь ее народов суждение об этом мире, которое может переходить в суд над ним. Бог как бы говорит цивилизации: "Суди мой мир, да с ним будешь судима!" Внешние приметы высокой культуры потому и служат ее образами для нас, что представляют оплотненную, свернутую форму, метонимию этого суждения, как колокол — это материализованный звон. Таковы все примеры, перечисляемые в начале доклада Володихиным, и многие-многие другие: и хранящий границу империи от варваров римский легион, и связующая концы Средиземноморья триера, и придворный ритуал Третьего Рима, и буденовка с красной звездою, и мусульманская чалма. Надо сказать, этика сама по себе так же не диагностична для цивилизации, как и эстетика, пока за ее предписаниями не распознаем специфики вершимого над миром суда. Душеспасительные ценности, признаваемые "викторианской Россией" Володихина — каковы "вера в Святую Троицу и Любовь… милосердие, добротолюбие, внутреннее благородство, нравственный пуризм, культурное хранительство" — не дают никакого повода говорить об их носителях как о какой-либо "новой" и "самостоятельной", а то и "самодостаточной" цивилизации. Присутствие России в мире свидетельствовалось с XVI века не подобными, отчасти общехристианскими, отчасти общечеловеческими трюизмами, а фундаментальным мироопределяющим суждением (способным трансформироваться от образа Третьего Рима среди потопленной Вселенной до мифологии большевизма), превращенной формою которого в разные эпохи выступала и сама российская государственность. О "мире без России" сегодня все чаще говорят именно потому, что голос, звучащий в планетарных контрапунктах как воплотитель этого суждения-суда, замолк с началом 1990-х. "Викторианство" — метафора слишком обязывающая как раз тем, что исторически оно было с начала и до конца суждением и судом. Поэтому нельзя применять эту метафору к проекту, в котором тема российского мироопределяющего суждения даже не обозначается, — без чего невозможно и оценить ельцинско-путинские годы по праву — как зияющую цивилизационную паузу (только в эту пору русская литература могла породить такой образ, как президент Ремир из романа Юрия Козлова "Реформатор", делающий российским национальным гимном … минуту молчания).

Володихин исключительно удачно возгласил в Интернете, что "наши подводные лодки должны всплывать" в начале того самого лета, когда наш батискаф не разделил участи "Курска" исключительно усилиями британских спасателей. Что же делать, если мы живем при таком режиме, при котором подводные лодки не всплывают?

Их корабли в пучине водной
Не сыщут ржавых якорей…

Когда это было сказано? В 1907-м или в 2005-м?

В русской литературе наших лет настоящая "игра на повышение, на героизацию" рождается исключительно в развитие звучащей голосом Суда партии ценностей — как критика действием, которая врывается в историческую паузу, обрубает ее глухоту. Я высоко ценю криминальные и бульварные романы Виктора Пронина (весь сериал "Банда", "Террористы и заложники", "Ворошиловский стрелок"), Сергея Т. Алексеева ("Пришельцы (Долина Смерти)", "Утоли мои печали", "Покаяние пророков", первые три романа из цикла "Сокровища валькирии"), Анатолия Афанасьева (цикл о бандите Алеше Михайлове, "Зона номер три" и "Монстр сдох", "Ужас в городе", "Одиночество героя", "Реквием по братве"), за то, как партия ценностей у этих авторов интегрирует и нацеливает партию жизни, как русское суждение о мире восстанавливается через действие, осуществляющее суд над временем провала. Признаю, у меня немало претензий к названным писателям. Но я не в состоянии нынче требовать еще и художественной безукоризненности от произведений, со страниц которых веет в лицо живой дух нашей цивилизации — высокой культуры. Как говаривал главный герой пронинской "Банды", идеальный Гражданин-Начальник, защитник прав живых и мертвых, следователь по особо важным делам Павел Пафнутьев, в последней "Банде-8" уже готовый взяться за дела обоих президентов России, прежнего и нынешнего:

– "Чуть попозже, ребята, чуть попозже!"



1. Говоря о приносимом цивилизацией новом "наборе сущностей", Володихин, однако же, под именем "сущностей" перечисляет одни лишь явления и артефакты ("Вот древнегреческий храм и древнегреческая триера, вот римский легион… вот стрельцы и рынды Московского государства"). Для моего спора с ним это момент первостепенно важный.

2. Я убежден, что восстановление нашего цивилизационного ритма, которое я в других работах представляю как победу нашей народной контрреформации над контрреформацией фрондерской, элитарной — будет отмечено отказом от этой дурной гимнической поделки и, возможно, обращением к гимну Свиридова-Твардовского.
 
3. Мне вспоминается разговор с одним замечательным отечественным политологом об этимологическом тождестве слов свобода и слобода. Разъяснив это тождество в смысле "свободы как возможности быть среди своих", он назидательно добавил: "А если тех, среди кого пребываешь, не считаешь за своих, так они такого тебе покажут, что и своих не узнаешь!"

4. В истории самый наглядный пример властной контрэлиты — римские плебеи после введения института народных трибунов, собственно "плебейских трибунов", с правом накладывать вето на любые решения патрицианского правительства. Но патриции были реальной традиционной знатью огромной политической силы. У нас же задача самоорганизации национального политического класса как потенциальной властной контрэлиты связана с неизбежным особым статусом любого правящего российского слоя в наш век, с его пребыванием на стыке российского общества и мирового порядка.
 
5. Однако гениальность Шпенглера заключается уже в том, что третируемую Ницше "мораль рабов" он глубоко переоценил как партию ценностей в цивилизованном контрапункте, сохранив за "моралью господ" статус партии жизни.
 
6. Я благодарю Бориса Межуева, с которым мы еще в 1990-х много беседовали о конкретном политическом смысле, обретаемом партией жизни и партией ценностей в современных российских обстоятельствах.
Материал недели
Главные темы
Рейтинги
АПН в соцсетях
  • Вконтакте
  • Facebook
  • Telegram