Мыслить — это значит подтачивать (entamer) эпистему резцом своего письма.
Жак Деррида. «О грамматологии»
entamer la fermeté — подорвать стойкость
entamer le crédit — поколебать веру
entamer la réputation — подмочить репутацию
Французско-русский словарь
Итак, 9 октября в Париже скончался Жак Деррида.
Смерть человека, понимавшего мир и жизнь (собственную в том числе) как «текст», а «текст» как слоёный пирог из «подразумеваемого» разной степени пропечёности, должна была быть обозначена именно словом «скончался» — с очевидной отсылкой к «кончился» и дальнейшим разматыванием клубка аллюзий и аналогий, более или менее рискованных, вплоть до непристойных (мэтр такое разрешал, он был дядька весёлый). На том и покончим с этим: желающие проводить Дерриду по-дерридиански и без нас найдутся. Найдётся ведь какой-нибудь гуманитарий, философствуя надувным молотом, напишет про деконструкцию червями. И не то чтобы Деррида не заслуживал некоторого «постмодернизма», то бишь глумления, в том числе и посмертного — но лучше оставить это дело профессионалам из числа его выучеников.
Хотелось бы избежать и другого: реактивности. Что говорить: людям, которым Деррида и всё с ним связанное, было глубоко чуждо и во многом отвратительно (это я и про себя тоже), смерть апостола «постмодерна» может показаться хорошим поводом от этого самого откреститься, хотя бы самим тоном. То есть написать: «вот, постмодернизм умер, наступает эпоха» — дальше по вкусу… ну, скажем, «новой искренности и новой серьёзности». Или «новой традиционности». Или осетринки с хреном.
А вот хрена.
Постмодернизм не умер. Умереть может живое, а постмодернизм был мёртв с самого начала. Возможно, сам Деррида плюс ещё несколько официальных «отцов-основателей», были тем живым началом, что ещё придавало голему некоторую уязвимость. В крайнем случае можно было сослаться на мнение мэтра (он сам, впрочем, таких ситуаций тщательно избегал). Теперь же, когда Деррида умер, поганая машинка «деконструкции» зажужжит ещё веселее. Газонокосилка мысли уже скосила мозги парочке поколений, тем самым доказав свою эффективность. «Чего ещё надо».
Однако, проектировщик газонокосилки заслуживает всё-таки некоторого внимания.
Жак Деррида был профессиональным маргиналом — то есть человеком, рождённым на краю пространств, и умеющим и любящим удобно устраиваться на разного рода краешках. Он родился 15 июля 1930 г. в Алжире, в Эль Биаре, в еврейской семье. Обе эти позиции в тридцатом году были одновременно маргинальными и комфортными. Положение изменилось в сороковом, когда правительство Виши, поддавшись требованиям Гитлера, начало вводить законы, ограничивающие права евреев. Пострадал и десятилетний Жак Деррида. По его словам, его исключили из школы: «Учителя нам сказали: «Идите домой, ваши родители все объяснят». Дети на улицах кидали в нас камни и кричали вдогонку: «Грязные евреи!». Этот случай навсегда оставил отпечаток в моей жизни, и я всегда выступаю против проявления антисемитизма и расизма». Впоследствии философ отомстил фашистам как подобает интеллектуалу: став знаменитым, Деррида активнейшим образом участвовал в дискурсивном обслуживании «деколонизации» — например, в Южной Африке (родной Алжир к тому времени был уже зачищен от французов и их детей). Деррида также очень сильно поспособствовал внедрению во Франции риторики и практики «мультикультурализма», благодаря чему Париж сейчас превращается в «цветной» город… Само собой разумеется, Деррида поддерживал также восточноевропейских диссидентов, а в 1982 году даже провёл несколько дней в пражской тюрьме. Впрочем, Деррида, как последовательный мыслитель (а он был по-своему последователен), подвергал критике и самое Америку. Правда, критике не слишком болезненной и больше смахивающей на оздоровительный массаж языком, но всё-таки. А одна из последних статей Дерриды (написанная в соавторстве с Хабермасом) — это гимн единой Европе.
Это всё, впрочем, было потом, а пока Жак Деррида продолжал своё образование. После обучения в традиционной еврейской школе он переехал в Европу, учился в Ecole normale, ассистентом в Сорбонне. С 1964 г. Ж. Деррида — профессор философии в Grandes Ecoles в Париже. С 1968 по 1974 он постоянно преподает в университете Джонса Хопкинса, а после 1974 — в Йельском университете.
К тому моменту уже вышли три его сочинения: «Голос и феномен» (La Voix et le phnomne), «Письмо и различие» (L’criture et la diffrence) и «Грамматология» (De la Grammatologie). Эти книги, собственно, и положили начало той интеллектуальной стратегии, которая сейчас стала «широким путём» философствования.
Далее следует sucsess story, слишком известная, чтобы воспроизводить её лишний раз. Отметим только, что Деррида довольно скоро вошёл в ряды живых классиков, обзавёлся последователями и подражателями. Одно время его влияние на культуру было тотальным. Дерриду цитировали и превозносили такие разные люди, как, скажем, американские политики и английские авангардные кинорежиссёры (скажем, Гринауэй). Дерридой клялись, Дерриду проклинали, в общем, повсюду была сплошная плотная деррида. Особенно забавен был культ «дерриды» в Советском Союзе: он был обожаем людьми, не читавшими ни одной его книги (или прочитавшими несколько случайно переведённых статей). Его любили заочно. Когда Деррида приехал в СССР в 1990 году, это было Событие. Его появление в МГУ вызвало фурор, сравнимый с ранними спектаклями театра «Современник».
Своим успехом Деррида был отчасти обязан политике французского истеблишмента, поощрявшего интеллектуализм, особенно в гуманитарных областях. В частности, именно во Франции создалась и поддерживалась уникальная ситуация долговременного массового интереса к философствованию, благодаря простраиванию цепочек отношений между собственно академической философией, «вольным философствованием» вне университетских стен, литературой, журналистикой, политикой (в особенности левой и «оппозиционной») и масс-медиа. В этом сложном переплетении была выработана новая функция интеллектуала — как проблематизатора, то есть человека, не столько решающего, сколько ставящего проблемы перед обществом. Как правило, затем, чтобы отвлечь это самое общество от реальных проблем, или навязать «самой постановкой задачи» какие-нибудь непопулярные решения известных проблем. То есть — изощрённо загаживать чужие головы, причём в мировом масштабе. В чём, вообще говоря, и состоит историческое предзначение всей «левой» мысли. Хорошим примером может послужить, скажем, тот же Андре Глюксман, мыслитель, имя которого знают даже в дикой России — и отнюдь не только на философских факультетах, но и в российской армии: «есть за что».
Деррида, впрочем, был явлением более масштабным — хотя бы потому, что большую часть своей славы стяжал в Америке, предлагая свои труды в качестве элитного европейского индпошива прямо из сорбоннского интеллектуального бутика. Кстати, многие англоязычные переводы его сочинений выходили раньше оригиналов: надо было поспевать за спросом. И когда поклонники его философии настаивают на непереводимости его прихотливого слога и необходимости вживания в ткань французской речи мыслителя, стоит вспомнить, что когда надо вся премудрость преотлично переводилось… Наконец, надо признать: в отличие от многих прочих интеллектуалов, чья философия целиком и полностью разменивалась на «гражданскую позицию» (как правило, подлую), Деррида и вправду был мыслителем. То есть у него были свои идеи. И даже, не побоимся этого слова, метод.
Суть интеллектуальной стратегии молодого философа (из которой вытекала стратегия политическая) была проста и незатейлива, как всё гениальное. В мировой философской мысли можно обнаружить ряд «несимметричных оппозиций», когда нечто (скажем, некое понятие или образ) находится в центре внимания и воспринимается как нечто хорошее, а противоположное ему — отбрасывается, маргинализуется, забывается. Но эти отбрасываемые, недооцениваемые понятия и образы можно использовать примерно так же, как недовольный барон может использовать заведшихся в его краях разбойников — то есть возглавить шайку, вооружить их и поднять бунт против короля. Трюк не новый: ещё Ницше продемонстрировал великолепную технику владения им, выступая на стороне «незаконно попираемых мужественных ценностей», славя «зло и всё злое» и воспевая «видимость», которая выше «сущности». Но Ницше был, по крайней мере, честен — он действительно защищал крайне непопулярные, репрессированные ценности. Деррида же придумал лайт-вариант: защищать то, что в особой защите не нуждалось и так.
Классикой жанра можно считать «Грамматологию». Основная идея этого сочинение — противопоставление «устной речи» и «письма». Противопоставление идёт по принципам классической разводки (то есть, простите, «деконструкции»): берётся бесконфликтно существующая система, и в ней разжигается какая-нибудь свара. Так, одна из самых сбалансированных в мире систем отношений между устной и письменной речью, европейская (с её фонетическим письмом, воспроизводящим звуки — и огромной письменной культурой, с её искусством «чтения про себя», во многих культурах неизвестным — и развитыми средствами звуковоспроизведения… тут можно продолжать долго) Деррида объявляет однобокой и репрессивной. Оказывается, западные мыслители уделяли слишком много внимания голосу («логосу»), а письмо, запись, код, считали чем-то малозначительным, «простой фиксацией звуков речи»! Заметим, это заявление было сделано в эпоху, когда реальный баланс сил явно сместился в пользу «молчаливого знака» — достаточно вспомнить достигнутый уровень математизации знания (а математика стала пониматься как искусство оперирования знаками на бумаге, по дефиниции Гильберта). Но вот так вот внаглую заявить, что «письмо репрессировано» — это был сильный ход.
Ещё сильнее был следующий ход: провозглашение первичности письма, и понимание речи как всего лишь огласовки письменных знаков. Далее Деррида простраивал целый ряд оппозиций типа «смысл — форма», «буквальный смысл — переносный смысл» и т.д., всегда становясь на сторону «формы», «интерпретации» и т.п. Кстати сказать, для человека, знакомого с еврейской традицией, ничего нового в этих идеях не было — но Деррида написал об этом изящно и по-французски.
Но вернёмся к методике. Раз придумав схему, её можно уже ставить на поток. Дальнейшая интеллектуальная деятельность философа сводилась к бесконечному повторению всё того же сильного хода: найти что-нибудь вполне себе сильное и живучее, но не слишком презентабельное — и объявить это самое «репрессированным», после чего сочинить интеллектуальную апологию этого самого. Например, с умным видом покопаться в продукции массовой культуры. Это, впрочем, делали и до него — те же структуралисты. Но они, по крайней мере, исследовали подобные артефакты с иронией, граничащей с брезгливостью (как Барт в своих «Мифологиях»). Деррида же писал свою «Почтовую карточку» (La Carte postale, 1980), стараясь выдерживать тон, которым обычно говорят о «превыспренних предметах»… И т.д.
Особо стоит отметить отношение Дерриды к языку. Как всякий неглупый человек, профессионально занимающийся философствованием, Деррида за жизнь придумал множество неологизмов. Но в отличие от философов прошлого, пытавшихся либо зафиксировать словом некий тонкий оттенок смысла (как, допустим, немецкие классики с их бесконечными дефинициями), либо, наоборот, вместить непомерно огромный смысл (как, скажем, Хайдеггер с его эпическим философствованием), Деррида ценил двусмысленность, скользкость, юркую выворотливость своих словечек. Оттого сочинения Деррида похожи на куски мыла: смысл постоянно выскальзывает. Что до стиля, то Деррида предусмотрительно взбивал свои тексты венчиком до невесомой пены, чтобы схватить его было не за что. Поэтому, кстати, он постоянно уклонялся от какой бы то ни было фиксации своих «деконструктивных процедур», какого бы то ни было превращения «деконструкции» в «метод». Его книги построены по принципу «никогда не оставлять за собой улик»: все ходы тщательно подчищены, зато в изобилии разбросаны сбивающие с толку следы и намёки, то есть ложные улики. Если чего он и боялся по-настоящему, так это одного: быть пойманным на слове. Это было весьма предусмотрительно: любая «критика» и «деконструкция» всегда сходили ему с рук.
В основе успеха дерридианства лежит простая вещь: тщательно взлелеянный и раздутый страх перед «репрессией», перед пресловутым «камнем, брошенным в еврея». Оборотной стороной этого страха является желание разрушить (или, в крайней случае, унизить и оболгать) всё то, в чём можно заподозрить готовность к «репрессии» — а также и готовность поддержать и окормить любую силу (в том числе как нельзя более репрессивную), если только она достаточно сильна, чтобы сгодиться на роль «врага моего врага». При этом враги выбираются из ближайшего окружения (для Дерриды это — европейская цивилизация и европейский культурный и интеллектуальный мир), а враги врагов — подальше (например, в третьем мире, в интеллектуальных построениях древних китайцев или в индейском мистицизме). Интеллектуалы всего цивилизованного мира охотно поддержали эту стратегию, поскольку очень боялись этого самого камня.
Интересно, что тот же Ницше обвинял «сословие жрецов» ровно в этом: в злостном «заподозривании всего сильного». Постмодернисты, охотно цитировавшие и хорошо знавшие немецкого гения, с тем большим удовольствием применяли открытые им приёмы. Впрочем, сам Деррида ещё как-то держался в рамках приличия. Его последователи и коллеги по ремеслу использовали тот же самый ход для тотального оправдания и возвеличивания любых «репрессированных практик» и «угнетаемых меньшинств». Методы Дерриды и его подельников из числа французских (и не только) интеллектуалов нашли себе применение и при конструировании идеологии агрессивного феминизма, и в целях пропаганды педерастии, и для всего-всего-всего. Наступил пир «последних людей».
Но и у «последних людей» есть кое-какая «своя правда». Страх перед «камнем, брошенным в еврея», не совсем необоснован. И таки да — существуют недооцененные понятия, репрессированные практики и угнетаемые меньшинства. Существует также естественное желание восстановить баланс: воздать честь тому, кого (или что) долго гнобили и не давали слова. Воздать честь части, угнетаемой целым, воздать должное контексту, затираемому текстом, воспеть низкие жанры в укор высоким, которые стали слишком уж высоки. И на место системы привилегий, в том числе интеллектуальных, поставить «твёрдую ефу и точные гири». Деррида это, кстати, отлично понимал. «Деконструкция есть справедливость» — утверждает он в одном из своих поздних текстов. Но тот же Деррида (вместе со всеми прочими) охотно рассуждал о том, что и само требование справедливости «репрессивно» и ведёт к нехорошему — а потому следует отказаться от её поисков тоже. Из того факта, что ведётся двойной счёт и вершится кривой суд, он предлагал сделать вывод, что нужно перестать считать и судить. А ещё лучше — уступить это право кому-нибудь.
Но именно поэтому преодоление постмодернизма возможно. Для этого нужно всего лишь (гм, «всего лишь») взаправду сделать то, что постмодернизм симулирует. Например, всерьёз обратиться к действительно репрессированным явлениям и смыслам. И прежде всего — репрессированным самим же «постмодерном».
Тут-то оно и — — -.