Ответы на вопросы редакции АПН:
Существует ли угроза, исходящая от философских (и, шире, гуманитарных) текстов?
Может ли издание и изучение философской литературы представлять опасность, и если да — кому или чему?
Каким уровнем автономии должна обладать гуманитарная наука в современной России?
Должна ли она следовать мировым стандартам академической автономии, или необходим дополнительный контроль над интеллектуалами и их интересами?
Какова должна быть инстанция подобного контроля, должен ли он быть административным, общественным, или каким-то иным? Если нет, то почему?
Существует ли угроза, исходящая от философских (и, шире, гуманитарных) текстов?
Прежде всего, — о какой угрозе идет речь? Для кого, для чего, чему угроза? Политическому режиму? Академии наук? Образовательным программам? Издательскому рынку?
В любом случае, прежде чем оценить угрозу, исходящую от гуманитарного текста, следует напомнить о той роли, которую в христианской культуре играет слово и текст. «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог» (Евангелии от Иоанна (Ин. 1;1). Напомним и о скрижалях, и о возникновении историо-графии, о той роли, которую играли тексты и люди, способные их создавать во всей христианской культуре. Но, собственно, прозрение, что европейская и российская культуры, т.е. культуры, сложившиеся в лоне отступающего, уходящего, умирающего христианства, начиная с эпохи Возрождения, прежде всего — философия, представляют собой, по выражению Ж. Деррида, «теологию без бога» (точнее — это общее место для европейской философии и русской мысли), еще стоит переосмыслить, продумать.
Как бы ни продвигались мы в нашем осмыслении, «печатное слово» и все, что связано с его производством и продвижением, отмечено особым вниманием и отношением общества. И уж, конечно же, непоколебимая вера, как теологов, так и писателей, философов в то, что написанное ими слово, слова оказывают решающее влияние на развитие общества, — «О, — святая простота!», воскликнула бы сама История на костре времени.
Вообразить, что текст лишь в той мере востребован обществом, в какой общество давным-давно, и без всяких написанных текстов готово действовать, разрушать или созидать — такое воображение губительно. Точнее — это самая большая угроза, для нашей культуры особенно, и в защите этой фундаментальной иллюзии, наши «интеллектуалы» объединятся с кем угодно, но никому не позволят даже на миллиметр пошатнуть твердыню нашего духа.
По большому счету, совершенно НЕВАЖНО, какой именно текст или автора получит общество для того, чтобы облечь свои «невербальные мироощущения» в конкретный манифест, в конкретную программу действий. На худой конец, любой текст можно интерпретировать, или превратить в новое интеллектуальное течение, разумеется, с четкой и ясной привязкой к первоисточнику (вспомните вереницу имен в Библии, начиная от Адама, которой подтверждается родство с первоисточником, с прародителем чуть не в каждой главе).
Неважно, что мы «выдаем на гора» — евангелие, манифест, кандидатскую диссертацию. Важно, чтобы текст по сути своей выступал «благой вестью»: он и участвует в круговороте культуры, как «благая весть», воспринимается и интерпретируется, как «благая весть», то есть слово, которое, безусловно, не только было в начале, но и само есть бог. Или доктор философских наук. Или член Союза Писателей.
Дальнейшее развитие этих тезисов потребует достаточно времени и места, так что стоит вернуться к прямому ответу на вопрос.
Гуманитарные тексты представляют собой угрозу лишь в той мере, в какой общество, в том числе власть, издатели, академическая наука, наивно полагают, что именно текстами руководствуется человек/люди в своих действиях.
Однако, не стоит пренебрегать или просто списывать со счетов эту парадигму культуры, строй мироощущения, миросозерцания, в основе которой лежит написанная от руки «благая весть» и ее распространение. Общества христианской/постхристианской культуры не в состоянии сделать и шагу без того, чтобы не явить самим себе собственное затаенное нутро в виде текста. Здесь и напоминает о себе уже забытая «Немецкая идеология» Карла Маркса, отвергнутое наследие марксизма. Полезно вернуться к забытой классике, чтобы оценить и понять: каким образом формируются движущие силы исторического процесса, и какую роль в этом играет культура, в том числе и написанные тексты. Вновь и вновь, как в старые добрые времена, , тексты, их восприятие, продвижение и интерпретации поддерживают иллюзию того, что именно они, тексты, и их авторы являются движущей силой истории.
Роль современной культуры в подталкивании истории особенна, — «мир как текст» хоть и представляет собой одну из иллюзий, но, увы, является одной из самых фундаментальных иллюзий постиндустриального общества потребления. Как бы ни буйствовало мироощущения общества, социальных слоев, далеких от философской интерпретации действительности, именно слова и тексты являются тем самым детонатором, которые могут взрывать общественный порядок.
Однако преувеличивать значение философской литературы, особенно переводной, для России было бы нелепостью. Все, чему может нас научить современная история постсоветского пространства, так это тому, что история ничему никого не учит.
Разрушение СССР и дальнейшие события в России и странах ближнего зарубежья имеют такое же отношение к текстам и контекстам современной европейской философии, какое пасека московского мэра имеет в национальном проекте «Здоровье». Тем более, что принимаясь за переустройство всего советского миропорядка, советские граждане не имели под рукой не то что европейских, но и никаких советских текстов, а то, что, в конце концов, получилось, воплощает отнюдь не европейские идеи и тексты, а всю систему ценностей советского общества потребления 70-х: доступ к товарам западного рынка, свободное обращение валюты, выезд за рубеж в любом направлении и так далее.
Только студенты, аспиранты и преподаватели, озабоченные академической карьерой могут продолжать стенать над «многострадальным» «Что зовется мышлением?« Хайдеггера. Ответ российского общества на такие пустые вопросы налицо — стоит только выглянуть на улицу или попытаться продраться сквозь заросли западного автопрома по московским улицам и дворам. Выехать за пределы МКАДа и ужаснуться подлинной российской действительности, которая живет, совершенно не заботясь судьбами Гуссерля или приездами клоунов, вроде Нанси, в Россию.
Разумеется, издательский рынок не отстает и идет в ногу со временем: он прекрасно научился ориентироваться в настроениях и потребностях нынешней России.
Если либералы давно превратились в «либерастов», а ультрапатритические настроения разгуливают спокойно по стране в обнимку с любого рода нацистской символикой, то почему, скажите на милость, издатели должны заниматься републикацией «Записок охотника» или «Рассказов о пионерах»? Почему кланы переводчиков, которые питаются соками и доходами издательского рынка, не должны осуществлять «рейдерские захваты», «мочить» конкурентов и отстаивать интересы своего «языкового сектора переводов» (немецкий или французский) с использованием любых административных ресурсов (что, собственно, и провозглашает статья Дмитрия Кралечкина), тем более, что общество и не переставало дышать диктаторским перегаром, начиная со злополучного 91-го года. Тем более, что так называемые российские рынок и бизнес представляет собой превращенную форму советской партийно-командной системы.
И никогда, я подчеркиваю, НИКОГДА, ни на уровне олигархов, ни на уровне простых граждан не станет и становиться не собирается, да и стать уже никак не может — обществом частной собственности с вековыми традициями Европы или Северной Америки.
Каким уровнем автономии должна обладать гуманитарная наука в современной России? Должна ли она следовать мировым стандартам академической автономии, или необходим дополнительный контроль над интеллектуалами и их интересами? Какова должна быть инстанция подобного контроля, должен ли он быть административным, общественным, или каким-то иным? Если нет, то почему?
Гуманитарная наука в России должна обладать тем уровнем автономии, каким господа, «баре» могут позволить существовать дворне, холопам, лакеям.
Место российского «интеллектуала», культуры в целом — быть при «троне», неважно какие красивым европейским словом будет назван этот «трон», неважно, в какой европейским костюм, или «дискурс» будет обернут интеллектуал или группа любителей чтения. В целом, «разборки» интеллектуальной элиты, которые они устраивают с позволения «господ», порой напоминают «разборки» лакеев при каретах на площади, пока господа продолжают «откушивать» в ресторанах и клубах.
«В лакейской» — это не только глава «Братьев Карамазовых», но и стержень, существо российской культуры, как в ХIХ, так и в ХХ веке. Только в глазах замороченных существованием интеллигентов России, Шариков является антиподом профессора Преображенского.
Ответьте начистоту, интеллектуалы: разве профессор Преображенский и Шариков — политические антиподы? Да, они политические антиподы. Но на этом их «радикальная» противоположность заканчивается и остается навсегда в прошлом веке. Профессор и Шариков — близнецы и братья, настолько, что на какие-то мгновения сливаются в одно семидесятое лицо советского гражданина.
Ненависть и презрение к представителю собачьего рода «шариков», как будто не вызывает сомнения ни у героев булгаковской повести, ни у читателей и поклонников таланта Михаила Булгакова. Но сам профессор в тени «высокого». Кто он? Я спрашиваю, потому что нам заранее автором предложена иллюзия выбора «или-или». Или за порядок в головах, науку, чистые унитазы, Аиду в Большом или за помойку, ненависть, злобу, зависть, алкоголизм и претензии на жилплощадь. Мы продолжаем мыслить в соответствии с партийно-советской идеологией. Мы продолжаем следовать нехитрому механизму советской науки, но черно-белое миросозерцание способно сыграть злую шутку и с правыми, и с левыми.
Ведь он хорош, профессор, и очень хваток — в 20-е остаться в Москве, сохранить свою жилплощадь, место, повышая потенцию партийным бонзам и столичным дегенератам. Он ненавидит разруху, но переступает через нее так же, как переступал всю жизнь, не только через разруху, но и немало «инаковых» голов своих же собратьев по интеллектуальному промыслу. В два счета нашел покровителей РКП(б) из тех же Шариковых, и благодарен им за защиту и кров. Живет, не бедствуя, — «деньги не пахнут». Для него дороги только подручные — слуги и ассистенты. Ни о каком сострадании к голодающим или погибающим «друзьям» речи нет и быть не может, — а они, наверняка, есть в холодной Москве. Для него не существует ничего, кроме науки, о которой мало что известно в повести (наверняка, — апофеоз гедонизма в отдельно взятой квартире).
Всенародная российская любовь к профессору отражает как раз допотопную разруху в наших советских головах. Ведь «антипод» Шариков — такой же партийный потребитель, так же лакействует перед партийными боссами, зарабатывает истреблением кошек «во имя всемирной революции» и играет на балалайке в ближайшем трактире. Возможно, лечить (конечно, из «нужды»!) столичных партийных педофилов и уничтожать во имя высоких «преображающих душу» ценностей (жилплощадь, покой, достаток) других, даже в целях самообороны, посещая в перерывах Большой театр — это черты представителя высокой столичной духовности. Но не стоит спешить выбирать прошлое, в какие бы «высокие» обертки его не упаковывали.
Иван Карамазов, своими красивыми словами и легендами об Инквизиторах заслонил подлинного мыслителя, подлинное действующее лицо романа, которое, не надрываясь особо чтением книг и сочинительством, разложил несчастному Ивану всю его подноготную, всю его трусость, все его нелепые «умные» порывы и подлинные поступки. «Вы и есть подлинный отец ваш, Федор Павлович Карамазов, вы и есть подлинный убийца, а я только вашим Личардой был (исполнителем)», — по-лакейски завершит свою искрометную речь Смердяков. Тот самый Павел Федорович Смердяков, — подлинный русский мыслитель, тот самый созерцатель, лакей, который поднакопив впечатлений-созерцаний за долгое время, в один день вдруг может «отправиться в Иерусалим скитаться и спасаться, а может и село родное вдруг спалит, а может, и то, и другое вместе. Созерцателей в народе довольно».
Владимир Высоцкий, апостол совести, надрыва, свободы для советского общества 70-х, пел «Охоту на волков» в партийных кабинетах и был допущен в любые кабинеты, и любим всем советским народом и автором этих строк. И сейчас любим. Это — наше нутро. Не умеешь петь «Калину красную» в закрытом кабинете перед партией — отправляйся на поля, вкалывать, как и все стадо. Культурная элита страны Советов прекрасно ориентировалась в том, что можно, а что нельзя. Случались и ошибки, — а у кого их нет?! Александр Солженицын, отправился за рубеж, Андрей Сахаров — в Горький. Свобода, как история, — не терпит сослагательного наклонения, и так же, как и деньги не пахнет ни нефтью, ни газом, ни углем, ни металлом. Но, свободу не получают, ее не дают, ее — дышат, без всяких условий и оговорок, теша книжное сознание иллюзией, что где-нибудь за пределами России можно действовать свободно для российского человека-»интеллектуала». Прозрения случаются позже, когда смерть уже смертельно устает ждать и просто-напросто торопит с отправкой загулявшего:
«И так нам захотелось ввысь,
Что мы вчера перепились,
Но горьким думам вопреки,
Мы ели сладкие куски…»
Гуманитарная наука России довольствуется тем местом в современной культуре, которое допускает для нее сырьевая экономика, организованная на принципах «крепостного права», с «местами для кормления» — российскими регионами для господ-губернаторов, академия наук для дворни и челяди, и бескрайними просторами для народа.
И, самое главное, — никогда и никому русский книжный червь, скоморох, шут не простит «диссидентства». Никого так не умеют ненавидеть лакеи и дворня, как тех, кто «вырывается» за флажки, ограничивающие место у барского кресла. Никому не прощают бегство с сытного барского двора. Даже если это бегство к месту собственной гибели под сенью Европарламента или Социалистических Штатов Америки.
Потому и стараются не бежать, и клеймить собратьев хоть по перу, хоть по экрану здесь, на родной земле, — господа любят забавляться «разборками» своей челяди. «Там» — гибель, пустота, ничто, конец. Здесь, — обласканная барином свобода: нигде «инакомыслие» не приносит столько добра, как под руководством старой и верной барской оплеухи на глазах у завистливой дворни.
Мы дома, а значит, — все путем.