В бесконечной звездной пустоте внезапно происходит малюсенький, просто микроскопический проблеск сознания — моего или вашего, муравья или какой-нибудь птички, — а потом, когда кончается жизнь, он гаснет, и продолжается это бесконечное ничто.
Мне кажется, этому сознанию стоит блеснуть.
Станислав Лем
Когда-то — очень, очень давно, в прошлом тысячелетии — милая взбалмошная девушка рассказывала мне, как боялась в детстве весны. Потому что была уверена: чтобы весна пришла, кто-то должен умереть. Откуда в ней взялась такая вера, она не помнила — то ли кто-то сказал, то ли сама додумалась. Но капель и птичьи трели у неё всегда вызывали одно чувство: кто-то умер, чтобы природа могла ожить (Если интересно, на эту тему — см. здесь и здесь).
27 марта 2006 года, в понедельник, днём, в евросоюзном тёплом Кракове, в кардиоцентре клиники «Коллегиум Медикум» Ягеллонского университета скончался Станислав Лем.
Помню, в Москве никак не могла кончиться мокрая холодрыга, подъезжающий апрель застрял в районе станции «Москва-Сортировочная». Я отогревался после улицы чёрным сапожным чаем и читал сетевые сплетни. Выскочило и про Ягеллонский университет. В пыльном чулане памяти со звяканьем расцепилась какая-то пружина, я вспомнил ту девушку и невольно подумал: это же надо, ведь целый Лем умер, — может, хоть теперь распогодится?
Но нет. Холода, отступив на пару часов на заранее подготовленные позиции, перегруппировались и ударили по новой. Равнодушная природа в очередной раз показала нам свою вечную красу.
I
Станислав Лем родился 12 сентября 1921 года во Львове. Точнее говоря, в Лемберге: именно так назывался этот город в составе Австро-Венгрии и довоенной Польши (с 1772 по 1918). Нынешняя главная опора «свидомого украинства» и злобной галицийской местечковости, Лемберг в те годы представлял собой типовое местечко «в его наивысшем развитии»: половину населения составляли поляки, треть — евреи, оставшиеся проценты — окатоличенные в униатство малороссы. «Украинским городом» Лемберг стал только после второй мировой, при обстоятельствах довольно-таки драматических.
Но тогда до этого было ещё далеко. Послевоенный бург, отошедший к свежеобразованной Польше, торговал, богател и всячески обустраивался. Забегая вперёд, отметим: того обустройства хватило аж на последующие семьдесят лет.
Лем появился на свет в преуспевающей еврейской семье Сабины Воллер и Самуила Лема. Впрочем, тут нужна оговорка: еврейство семьи было почти номинальным — по понятиям того времени, конечно. Оба родителя считали себя (и были) вполне ассимилированными, давным-давно приняли польское католичество, а отцово семейство даже щеголяло баронским титулом. Поэтому Станислав (демонстративно названный типично польским именем) воспитывался как добрый католик. Когда он стал сознательным атеистом, то остался католиком: веря в то, что Бога нет, он имел в виду прежде всего католического Deus’а.
Станислав был жданным и желанным ребёнком. Мать в нём души не чаяла, а отец, Самуил Лем, врач-ларинголог, ветеран, хороший специалист и хороший человек, больше баловал ребёнка, чем специально «занимался развитием». Над ним хлопотали; в нём души не чаяли; к тому же мальчишка был обаятельным и умел вызывать умиление не только у родителей, но и у прочих взрослых.
По идее, при таких-то отношениях с окружающим миром маленький Станислав должен был ощущать себя центром Вселенной. Тем удивительнее, что с самого раннего детства Лем чувствовал прямо противоположное. Он всегда знал каким-то нутряным чутьём, что его существование — незаслуженно выпавшая удача, которой вполне могло и не быть.
Особенно это чувство усилилось после немецкой оккупации, но корни его — из детства, из семейной истории. Так, отец не раз рассказывал маленькому сыну, как во время первой мировой он попал в австро-венгерскую армию. По ходу Лема-старшего занесло на Украину, где его чуть было не расстреляли красные. Спас чекист, еврей, который вдруг узнал человека, когда-то давно лечившего его дядю-парикмахера. В качестве ответной любезности благодарный чекист оставил пану Самуилу жизнь. Наверное, благочестивый барон усматривал в таком повороте судьбы перст Божий — или уж, во всяком случае, нечто вроде космической справедливости: однажды сделанное добро вернулось с процентами. Станислава это раздражало ещё тогда: он никогда не верил в добро с процентами.
Впоследствии в сборнике рецензий на несуществующие книги («Абсолютная пустота») он напишет нечто вроде пародии на свою семейную историю, где всласть поизмывается над самой идеей «невероятных совпадений». Но этого ему показалось мало, и в маленькой повести о профессоре Донде он снова обратился к тому же предмету, на сей раз подключив ещё и тему современной науки с её чудесами. В результате чего профессор сварнетики Донда «появился на свет благодаря серии ошибок: его отцом была метиска из индийского племени навахо, матерей же у него было две с дробью, а именно: белая русская, красная негритянка и, наконец, мисс Эйлин Сибэри, квакерша, которая и родила его после семи дней беременности в драматических обстоятельствах, то есть в тонущей подводной лодке». Дальше рассказывается жуткая история сплошных квипрокво, глупостей и ошибок, включая ошибку с определением отцовства: папой профессора оказалась лабораторная жаба мужеского пола.
Однако, во всякой шутке есть доля шутки, и здесь эта доля не слишком велика. Внимательно читая эти любовно выписываемые нагромождения ошибок и глупостей, постепенно начинает казаться, что автору хотелось бы появиться на свет именно так — то есть в результате череды случайностей, и чем больше их было бы, тем лучше. Похоже, ему нравилась та мысль, что его настоящим отцом был не добрейший барон-отоларинголог, а сам Господин Случай, «старейший аристократ мира», как называл его Ницше. Случай — или Хаос (1). Наверное, если бы ему дали выбирать, каким способом появиться на свет, Лем, немного подумав, сказал бы, что хочет самозародиться, — как первичной жизни в архейском протоокеане или как «микрокосмос» в том же рассказе про Донду. Жаль, что ни один журналист за все эти годы не задал ему этого вопроса.
Но это одна сторона дела. Лем отвергал наличие причины своего появления на свет, но при этом был уверен, что у его жизни есть цель. Он с раннего детства чувствовал себя избранным и призванным к чему-то не вполне понятному, но весьма неординарному. В «Моей жизни» он проговаривается: «…Чем было все то, в результате чего я появился на свет и, хотя смерть угрожала мне множество раз, выжил и стал писателем, и к тому же писателем, который пытается сочетать огонь и воду, фантастику и реализм? Неужели всего лишь равнодействующей длинного ряда случайностей? Или же тут было некое предопределение?»
Да, Лем истово верил в Случайность как движущую силу Вселенной. Но в глубине души был не против, чтобы в его персональном случае всё-таки поработало именно предопределение (2).
II
Мальчик рос типичным вундеркиндом — по легенде, он начал читать чуть ли ни с трёх лет, писать с четырёх, всё остальное он освоил примерно с той же лёгкостью. Освоил сам, всё тем же «самозарождением»: его никто ни к чему не принуждал. Он хулиганил, ломал игрушки, спал сколько хотел и ел когда вздумается. И, разумеется, никакими средствами невозможно было отучить ребёнка лопать сласти килограммами. Впоследствии уже старенький пан Станислав не без удовольствия вспоминал о том, как он изводил бедного папу: например, чтобы уговорить себя поесть, он заставлял отца влезать на стол и открывать и закрывать зонтик.
Попросту говоря, маленький толстый очкарик тиранил родителей и делал что хотел. В чём, возможно, и состоит наилучшее воспитание для гения лемовского типа.
Единственное, чего ему не разрешали — это таскать книжки из отцовского шкафа с медицинской и научной литературой. Разумеется, он всё равно это делал, только тайком. И, конечно, после астрономических и палеонтологических атласов он добрался и до анатомических — из которых и почерпнул первые познания в области устройства человеческого тела. Оно мальчика напугало. Особенно мочеполовая система: женские гениталии на рисунке показались ему «похожими на паука». Вписав в мемуары это признание, Лем специально оговаривается — дабы читатель не подумал бы чего гадкого, фрейдистского, — что всю жизнь был «нормальным в этом плане человеком».
Вне всяких сомнений, так оно и есть: отвращение к плоти, к «телесному низу», впервые проявившееся в этом эпизоде, в случае Лема имело не психотическое, а метафизическое основание. Мы ещё вернёмся к этому; покамест отметим для себя, что тема убожества и мерзости человеческого тела сыграет в творчестве Лема ту же роль, что и у его великого предшественника Свифта: негромкая, но ясно различимая сквозная нота, пронизывающая всё творчество.
Но в ту золотую пору атлас можно было благополучно отложить в сторону и заняться более важными вещами — тем более, что подошла пора садиться за учебники. В тридцать втором году мальчик поступил на учебу в престижную Вторую мужскую гимназию (3), которую блестяще закончил в тридцать девятом. Кстати, в гимназии он был протестирован по новой для того времени методике определения коэффициента умственного развития. Выяснилось, что его IQ равнялся почти ста восьмидесяти — то есть он был одним из самых умных польских детей того поколения. Результаты тестирования ему не сообщили, узнал он об этом факте после войны, случайно. Особого интереса это у него тогда не вызвало: молодой Лем и без того считал себя самым умным. Зато в старости, в одном из последних интервью он ехидно заметил, что IQ Буша «ниже среднего».
В 1939 году город стал советским. Жители пограничья обычно относятся к вопросам подданства философски, лишь бы им не мешали жить по-старому. Но соввласть именно этого маленького условия соблюдать как раз и не собиралась.
Именно в этот момент молодой Станислав собирается сделать главный, как тогда казалось, выбор своей жизни — получить высшее образование. Он категорически не хочет идти по стопам родителей: заниматься медициной — значит иметь дело с «пауком», со всей этой слизью и грязью внутри человеческой тушки. Он хочет стать инженером и работать с техникой. Станислав успешно сдаёт экзамен в политехнический, но в последний момент выясняется, что у пана Самуила обнаруживается ошибочное социальное происхождение, а советские власти как раз приступили к своему любимому занятию — наводить социальную справедливость.
Но слово уважаемого человека всё ещё кое-чего стоит. Отец напрягает старые связи и через знакомого профессора-биохимика устраивает сына в львовский мед. Сын тяжело вздыхает — и добросовестно, хотя и не без отвращения, идёт учиться на врача.
О студенческих годах Лем вспоминал мало и неохотно. Он получает хорошие отметки и пописывает плохие стишки.
Потом пришли немцы.
Продолжение следует.
1. Вообще говоря, греческое «хаос» обозначает буквально «зев», «пасть». Его «вечный непокой» — это не танец атомов, а мерное движение жующих челюстей, измельчающих всё в кашицу.
2. Если уж зашла речь о провидении, невольно задаёшься вопросом: как Лем относился к тому факту, что оба польских писателя, получивших в XX веке мировую известность, были этническими евреями, у которых отцы имели баронский титул, оба родились во Львове, оба участвовали в Сопротивлении, имели неприятности с социалистическими властями, эмигрировали и возвращались назад, творили в одном и том же (довольно редком) жанре философской сатиры (впрочем, в вопросах литературной техники они расходились радикально), и, наконец, носили одно и то же имя и почти одинаковые фамилии? Считал ли он это просто игрой случая или тем самым «случаем двойничества», которое исподтишка указывает на истинную природу нашего мира, но вряд ли это совпадение может быть истолковано как «просто случайность».
3. К примеру: в ней преподавал знаменитый польский философ-феноменолог Роман Ингарден, известный также своими трудами в области эстетики и теории музыки.